Так просто представить: во Вселенной из туманности возникает шарик немного другого веса и размера, значит, и орбита движения вокруг Солнца у него другая, значит, и другая жизнь. Весь вопрос в том — какая?
С детства помнятся мне старомодные стихи, которые почему-то очень нравились моему отцу, он мне их читал:
Нынче был тот закат, о котором я слышал от отца.
— Очень красиво! — сказал о нем Табори Отто.
— Очень красиво! — сказала Гач Каталина.
— Так и должно быть! — сказал Такач Янош и поправил шляпу. Чтобы она сидела на голове так, как должна сидеть.
Все смотрели на виноградник Отто, на рыжеватую и пухлую землю склона, на ряды виноградных лоз, которые безупречно правильными рядами взбегали по этому склону вверх. Ну а уже там, выше склона, и было нынешнее солнце.
Чем-то, вернее всего, своею строгостью и правильностью рядов, виноградник напоминал вертикальные строки иероглифов, каждый иероглиф опирался на свою собственную черточку, на бетонный столбик-опору. Еще они были похожи на восклицательные знаки, эти столбики.
Небо с нарушенным временем суток приближало к нам гору Ньегери Хедь и отдаляло ближайшие строения Икервара и чем-то сизым пронизывало туман, распростершийся по земле, и самое землю.
— А все-таки, почему вы любите Сергея Есенина? — спросил я Табори Отто. — Чем он вам так близок?
— Даже и не знаю — уж так ли я его люблю... Но я хотел бы написать о Венгрии так же проникновенно, как Есенин написал о России! — ответил мне Отто.
Я давно не пишу путевых очерков, не записываю встречи, имена своих собеседников, знакомства с которыми едва ли не самое интересное в любом путешествии — для этого нужна молодость, наивное, но твердое убеждение в том, что, кроме тебя, никто, ни один человек, не увидел и не заметил в путешествии то, что увидел и заметил ты сам.
И не стал бы я писать об Икерваре, о том, что и как там было в один из майских дождливых дней с переменной облачностью, тем более не стал бы ничего домысливать — домысливание и ненадежно, и шатко, и может обидеть твоих собеседников, — но что делать, если ты попросту не представляешь себе своей работы без домысливания? Ведь если его не будет, тогда и за письменный стол себя не усадишь — ради чего?
Да лучше, наверное, было бы, если бы встреча в Икерваре осталась при мне одном, как ни к чему не обязывающее воспоминание, но так случилось, что чувство обязанности, возникнув, уже не оставляло меня.
Случилось потому, что спустя время я услышал стихи из той поэзии, которая Поэзия навсегда, которой нет ни срока давности, ни срока будущности.
Я их слышал, эти стихи, — в Тарханах, в лермонтовском заповеднике. Не знаю, кто их там читал, может быть, и никто, но все равно не слышать эти стихи в Тарханах нельзя, невозможно... Вот они и слышались, когда при огромном стечении народа был открыт памятник мальчику-поэту, когда один, совсем один, я бродил по комнатам тархановского дома...
Ну а если уж Икервар вот где вспомнился мне — в Тарханах! — значит, та встреча действительно жила в памяти, а если жила, значит, обязывала.
А еще обязывала музыка, то созвучие, которое все время преследовало и преследовало меня.
В самом деле:
И тут же:
Ведь то и другое — почти одна и та же мелодия, так, по крайней мере, мне так слышалось...
И тут же: