Пёте Дьёрдь поглаживал запорожские усы... Он человек очень скромный и не любит делать замечаний... Он многое знает, мой Пёте Дьёрдь, о многом может судить, но не судит, не хочет показать, что в каком-то вопросе он более сведущ, чем его собеседник... Такой характер...
Такая, право же, была и эта минута — никому не хотелось урезонивать Такача Яноша. К тому же Янош уже не стучал кулачком по столу, а разводил руки в стороны и вздыхал:
— Вы настройтесь на мой голос, настройтесь все, а тогда и запоете красиво... — А потом он вот что сделал, Такач Янош, — он поднялся и сказал: — Хватит петь! Замолкните вы наконец! Я пришел сюда вовсе не для того, чтобы слушать вас. Я пришел сюда за стихами Табори Отто. Я думаю, что наши гости приехали сюда за тем же. Прав я или не прав?!
Теперь Такач Янош был совершенно прав, и вот они наступили — минуты Поэзии.
Как приближалась Поэзия к нам, а мы к ней — об этом я мог бы написать еще многое и во многих подробностях, но как только она приблизилась, наступила, сказать мне стало нечего... Что о ней скажешь? Она и сама-то себя не смогла выразить за века, а тут какой-то там прозаик и вдруг смог бы — смешно!
Знаю только, что она пришла. Навестила! Уж как неуютно ей нынче в этом мире, как трудно миновать все и всяческие невзгоды — личные и мировые, но все равно она была здесь.
Может быть, мы, беседуя о том, о другом, распевая одни-другие песни, нечаянно произнесли какое-нибудь слово-пароль, слово-призыв, какое-нибудь выкликнули «Ау!», вот она и отозвалась, и пришла?
Но, вернее всего, дело было так: мы все — Табори Лайош, Ери Имре, Тимар Элек, Семеш Ольга, Гач Каталина, Такач Янош, Дьёрдь, Роза и я, ну, и, конечно, Табори Отто, — мы все составили в тот момент такое сочетание характеров, и настроений, и намерений, которое и привлекло к нам Поэзию.
Это бывает. Я это знаю. А то, что я о ней не могу ничего сказать, — так и должно быть! Что о ней скажешь, если она — это всегда первозданные слова о жизни и смерти. Что скажешь, если это слова — самые последние о жизни и смерти, произнести их — и все... Все исчерпано?!
Мы хотели бы чаще встречаться с Поэзией, но она-то не всегда хочет этого. Поэзия ждет к себе поэтического отношения, а мы готовы лезть к ней с бухты-барахты, хотим, чтобы она нас терпела! Скольких-скольких поэтов я читал и слышал, поэтов, которые безоговорочно присвоили себе право быть на «ты» с Поэзией, и так это бывает больно, так стыдно, и так хочется помочь Поэзии освободиться от ее собственного терпения!
Ну вот...
А в Икерваре жил поэт Табори Отто, он возделывал виноградник, строил дом, он многое умел, умел и не обижать Поэзию — я этому сразу поверил. И все поверили тоже. Он был лет тридцати пяти, может быть, и постарше, высокий, грузный, и читал стихи, стоя неподвижно, держа руки неподвижно, они были приспособлены для другой работы, а нынче отдыхали, тоже слушали стихи. Я давно заметил — поэты, которые ничего не умеют делать руками, очень сильно размахивают ими, читая стихи.
Роза вздыхала и говорила:
— Не могу, не могу... Это так красиво, а перевести не могу...
— О чем это? — допытывался я.
— О природе... о людях в природе.
Я стал рассматривать стихи Отто на лицах мужчин и женщин и заметил, что все они ждут от меня понимания этих стихов. Что-то в них было и для меня. Не сразу я уловил, что стихи кончались такими примерно словами: «Привет, привет тебе, мой голубоглазый мальчик! », не сразу, хотя эти слова Роза и переводила мне с особым тщанием.
Все-таки я спросил:
— А при чем тут мальчик? Что за мальчик? Голубоглазый?!
— Господи! — всплеснула руками Роза. — Да неужели вы до сих пор не поняли? Это же Есенин! Сергей Есенин!
И Дьёрдь напомнил мне негромко: я же вас еще вчера предупреждал: мы пойдем к поэту, который чтит Есенина!
А в Икерваре это вот как откликнулось:
Все вздохнули с облегчением; Отто громче всех: наконец-то этот русский понял и уразумел, почему его, собственно, пригласили в Икервар, почему и зачем! А ведь мог бы, наверное, так и уехать, ничего не поняв и не сообразив?!
Вечером, после дождя, после нескольких ненастных дней, уже на закате, выглянуло солнце.
Обычно, после того как солнце отсияет весь погожий день, оно уходит на покой уставшим от самого себя и от всего того, над чем оно так долго сияло и что грело... И мы тоже чувствуем тогда своевременность заката, завершенность еще одного так или иначе, а все-таки прожитого нами дня.
Но когда солнце является вечером и только для того, чтобы вот-вот уйти, когда его вечерний свет похож на рассвет и что-то неслышное в этом смещенном во времени мире нам начинает слышаться и что-то невидимое видеться, в эти минуты мы как будто угадываем ту жизнь под солнцем, которая была в далеком-далеком прошлом. Которая может быть в будущем. Которая могла бы быть, если бы Земля имела немного другой вес и вращалась бы вокруг Солнца по другой орбите.