— К черту театр! Никуда я не пойду, какой театр… Я пропадаю или погибаю… Мэтью, я надеюсь на тебя, я в полной зависимости от тебя. Вся моя жизнь в твоих руках. Это как омут… Ты этого не поймешь, я не знаю, как по-английски «омут»… Я ничего не знаю. Не могу в таком виде идти в театр… В таком состоянии… Ты со вчерашнего дня мне не смог сказать ни одного слова… Ни одного fucking слова-а-а… Ты хоть раз думал, как мне невыносимо быть одной…
— Почему одной? У тебя сын, у тебя муж… Что с ними случилось?
— А ты не думал… не подумал, что мне… теперь… вообще с мужем трудно говорить…
Мэтью понимал только, что он перестал что-либо понимать. В каждой Вариной фразе был двойной смысл. Он, Мэтью, — ее единственный защитник. Ее жизнь в его руках. Ей с мужем теперь трудно говорить. Она не играла с ним, она искренне пыталась ему что-то объяснить, но все слова отражались во множестве кривых зеркал, коварно расставленных по лабиринту их разговора. Перед Мэтью представали только причудливо-уродливые образы, которые, не успев принять ясную форму, искажались дальше и делали понимание невозможным и бессмысленным.
— Почему тебе с ним не о чем говорить?
— Потому что он далеко, он ничего не понимает в этой ситуации. Потому что он не приехал сюда. Так же, как и ты. Ты приехал, конечно, но не потому, в смысле, не потому что… А он вообще не приехал, потому что не понимает… А ему это не объяснить. По телефону же не скажешь ничего. Я скажу, а там, в Америке, его слушают. Да и если бы не слушали, что он мне ответит? Он же ничего не знает, потому что я ничего не объясняю, а я не объясняю, потому что… А ты и так все знаешь, тебе ничего не надо объяснять. Ты же все знаешь, правда? Ты же умный, ты внутри этой ситуации. А он вне… Он только спрашивает меня, что нового, и все. А что на это скажешь? Это не поддержка, а только хуже… Еще больше одиночества. Я совсем маленькая тут, а этот мир ужасный… И только на тебя надежда… была, а теперь и ты тоже…
Балет, вероятно, уже шел своим чередом.
— Варя, хочешь выпить? Хочешь водки с клюквенным соком?
— Хочу-у-у…
— Two vodka cranberries on the rocks, please. Yes. Martini glass, please, — Мэтью произносил эти слова в трубку, глядя на себя как бы со стороны. Они опять пьют водку с клюквенным соком в отеле. Но в другом отеле и в другом городе. Они опять должны идти в театр, но на этот раз почему-то не идут. Безумие… Слезы катились у Вари по щекам, она всхлипывала, утирала нос салфеткой. Мэтью никогда не видел, чтобы взрослые женщины так плакали.
Впервые в жизни он не знал, что делать. Вид Вари, плачущей теперь уже без всхлипов, а тихонько и безутешно, приводил его в смятение, вызывал щемящую, тонкую, как жало, жалость. Вот как, оказывается, плачут женщины… Мэгги так никогда не плакала. Грейс вообще никогда не плакала, они всегда спокойно обо всем говорили. Мэтт никогда не видел такого… горя? Да, горя. Перед ним горько плакала женщина. Красивая, неглупая, в общем, достаточно сильная. Он не видел причин для ее горя, для таких безутешных слез. Все живы… о, господи, и это тоже словесный оборотень! О’кей, по крайней мере, все, о ком идет речь сейчас, живы. А о ком сейчас речь? Это вопрос. Мэтью терялся, он не находил слов. В этой стране все слова обретали много смыслов. Его мысли как шестеренки, прокручивались в голове вхолостую, им не за что было зацепиться, реальность была вязкой и иллюзорной, все в ней имело какой-то двойной смысл. Мэтью хотел сейчас только одного — успокоить Варю, любым образом облегчить ее горе. Ему одинаково необходимо было и чтобы к ней вернулся разум, и чтобы она перестала так убиваться. Он был в смятении, потому что впервые не