– Я не знаю, что у тебя там за история, но очень советую с ней покончить, тифаму[44]? – Рами любит включать в свою речь арабские слова, яани, чтобы показать, что он настоящий мужик. И никто его не поправляет, хотя он делает кучу ошибок каждый раз, как открывает рот.
– Ладно, – сказал я ему, – тебе не о чем беспокоиться, Рами. Больше ты не услышишь жалоб. – А про себя подумал: «В любом случае старик в больнице, старуха целыми днями с ним, а я не хочу проникать в дом как вор. Я хочу войти и сказать: “Здравствуйте. Земля, на которой вы живете, это моя земля. Ваша стряпня, ваши ссоры, ваши занятия любовью – все это вы делаете на моей земле. Мафхумен? ”»
С тех пор как мама сказала, что дом, который я видел, это наш дом, ко мне возвращается все, что было когда-то. Не швайя-швайя, а моментально, будто в сознании обрушилась стена. Я вспомнил дом Салмана эль-Саади, нашего соседа, дверь которого всегда была полуоткрыта, даже ночью, а по двору ходили куры. В сильный ветер к нам летели куриные перья; коричневое перышко впархивало в окно и, кружась, медленно падало на пол. Я вспомнил его сына, Васима, первого в моей жизни друга. Мы лазили по деревьям, гонялись друг за другом, дрались, и каждый раз после драки мама в наказание запирала меня в доме, яани, но только на один день, а потом мы снова бегали, играли в шарики, разыскивали муравейники и камнями перекрывали из них все выходы, чтобы посмотреть, что будут делать муравьи.
Еще я вспомнил день, когда мы бежали из деревни. Я почти на пятьдесят лет забыл про тот день. Наверное, слишком больно было вспоминать. Как мама собрала в два огромных мешка наши вещи – одежду, кастрюльки, немного риса и оливкового масла – и послала меня к Салману эль-Саади узнать, нет ли у него пустых сосудов для воды; я побежал через поле, споткнулся о камень и упал; из раны текла кровь, но я встал и побежал дальше. Вокруг меня все куда-то бежали, грузили на ослов вещи, переругивались и указывали на окрестные холмы: «Оттуда придут аль-яху́д[45]». Оттуда. Я смотрел на холмы, но не видел ничего, кроме заходящего солнца, и продолжал бежать, пока не добрался до их дома, и мама Васима дала мне большой кожаный бурдюк из лисьей шкуры и сказала: «Вот, отнеси маме, и пусть Аллах защитит ее». На обратном пути – колено все еще кровоточило – меня схватил за руку Камаль, водонос из нашей деревни, он вонзил в мою плоть ногти и закричал: «Бежите? Леуи́н[46], леуи́н? Тому, кто бросает свою землю, нет жизни». – «Ха́лас, я-Камаль, оставь мальчика в покое», – крикнул ему человек, привязывавший матрац на спину осла. Камаль выругался и отстал от меня. Я продолжал бежать до самого дома, уверенный, что мама обрадуется, что я принес бурдюк, она будет гордиться мной, потому что я продолжал бежать даже с кровоточащим коленом. Но когда я вошел в дом, она даже не посмотрела на меня, потому что была занята моим братом Марваном, который плакал и спрашивал, почему не берут его футбольный мяч. «Не волнуйся, – успокаивала она его, – через две недели мы вернемся, и твой футбольный мяч будет ждать тебя здесь». – «Нет, и́нти каза́б[47]!» – сквозь слезы проговорил он и снова залился плачем. Тогда к нему подошел папа, ударил его по щеке и сказал: «Уску́, я-валад»[48]. Только в эту минуту я начал понимать, что происходит что-то серьезное, что это не игра. Папа никогда не бил нас, он был тихим и застенчивым, и, если он отвесил брату пощечину, значит, случилось что-то действительно важное. «Присмотри за младшим братом, – сказала мама, указав на Марвана, щека которого все еще горела от пощечины, – ступайте, соберите немного инжира на дорогу». Я взял Марвана за руку, прихватил небольшую сумку, залез на дерево, сорвал фигу и протянул ему; он ее съел и дальше один плод клал в сумку, а другой – себе в рот, один – в сумку, один – в рот. Когда сумка наполнилась, мы вернулись домой.
Сейчас я смотрю на фиговое дерево со строительных лесов. Дом Салмана эль-Саади снесли и на его месте соорудили большую виллу в три этажа. От мечети остались только камни на дне вади. На бывшей деревенской площади построили синагогу. Но дерево все еще там, на том же месте.