Наступили июньские дни. В семь часов вставала Верочка и шла купаться. Страшно было броситься в холодную воду, но как приятно потом, после свежей влажности, отдаться солнцу, стоя на песке. Нежная кожа дышит, и Верочка губами касается своей руки и улыбается.
Потом она лежит в гамаке с книгой до завтрака, после завтрака опять чтение, чтение до тумана в голове, до тех странных минут, когда действительность смешивается с вымыслом.
О, как ленива эта июньская жизнь.
Соловьи еще не перестали петь, и от их пения по вечерам в душе проносятся какие-то неясные мысли о любви, о поцелуях, о тайных свиданиях.
Верочка знает, что жизнь трудна и сложна, что в ней есть боль и печаль, что все проходит, угасает, гибнет, но ей хочется забыть об этом в эти золотые дни. Пусть… Пусть… Только бы длилась еще эта беспечальная лень: ведь, Бог знает, что будет потом.
Настасьюшка, теперь сгорбившаяся, седая, приходит иногда к Верочке и жалуется на управляющего, на Ипатия Андреевича, на Жюли. В Настасьюшке сказывается крестьянское сердце и она долго и скучно говорит о мужицкой нужде.
Верочка боится таких разговоров и старается как-нибудь поскорее забыть их.
Но время от времени случается что-нибудь такое, что вдруг напоминает Верочке, как все непрочно вокруг и что есть где-то здесь, близко непонятное и злое горе, и преодолеть его нельзя.
Вот приходит Настасьюшка и говорит:
– Михаил Дуньку свою избил. Уж он ее и вожжой хлестал, и за волосы волочил – все ему мало… Кулаком глаз подшиб, синий теперь…
– За что он ее? – спрашивает Верочка с ужасом.
– С кузнецом Федором за Ванькиной клуней поймал. Свекровь давно примечала.
Верочка припоминает сероглазую Дуньку, которая ходила в усадьбе за птицами. Как-то раз, когда Дунька кормила индюшат, Верочка подошла к ней и разговорилась, и та что-то рассказывала ей про шульпику, и Верочке нравилось, как она, смеясь, обнажала жемчужные зубы.
Верочка представляет себе, как лежит Дунька, избитая и опозоренная.
– А где же Федор?
– Ему что. Он в Харьков ушел… Он ведь ракло.
После таких разговоров туманилось сердце у Веры, и тщетно старалась она забыть их. Тогда Вера перестала разговаривать и с Настасьюшкой. Жизнь, грустная и темная, билась в муках где-то за оградой усадьбы, а здесь, в саду, снился Вере бесшумный сон.
Как-то раз, в одну из суббот, Вера сказала управляющему, что она сама поедет за почтой. Оседлали ей Кречета. И вот опять простор и поля, дорога, уходящая Бог знает в какую даль… Когда Вера приехала в Удалое, было семь часов. Звонили ко всенощной. Вокруг колокольни носились ласточки, как обезумевшие. У волостного правления стояла чья-то оседланная лошадь.
«Должно быть, с хутора, – подумала Вера, – не Сережа ли приехал из Москвы?» И в самом деле, на крыльцо волостного правления вышел Сережа Ланской с пачкой газет и писем.
– А, здравствуйте, Вера Леонтьевна, – сказал он весело, – а я не знал, что вы поехали за почтой. Вот вам письмо.
И он протянул Вере письмо от Любочки Груздевой.
На Сереже Ланском была студенческая тужурка; он мало изменился за последние два года, хотя уже носил теперь усы, щегольски подстриженные; его круглые светлые глаза смотрели так же прямо и наивно, как и раньше.
– Мы ведь с вами давно не видались, – сказала Вера, – вы отчего прошлым летом на вакацию не приезжали?
– Я по Волге ездил. И по Каме тоже, – сказал Сережа, садясь на лошадь.
– Вы юрист? – спросила почему-то Вера, не без удовольствия рассматривая здоровое и веселое лицо Сережи.
– Нет, я в сельскохозяйственном учусь. Я, Вера Леонтьевна, землю люблю. Наши дворяне бросают свои имения и уезжают в петербургские департаменты. А по-моему, это не хорошо. У нас небольшой хутор, но, если как следует дело повести, можно и жить и доход получать. Покойный батюшка в трубу пустил три имения огромные, но хутор каким-то чудом уцелел и даже, представьте себе, до сих пор не заложен. Я хочу землю за Ланскими оставить. Не продам ни за что.
– Вы землю любите?
– Да, я хозяйство люблю.
– И я люблю землю, – сказала Вера задумчиво, – чернозем милый… Люблю влажные весенние поля. И летние люблю, когда васильки голубеют. А осень… Боже мой. Как хорошо, когда воздух прозрачен, а по полям вороны ходят… Говорят, вороны по двести лет живут.
Так разговаривая, ехали они шагом по деревенской улице.
– Кажется, гроза будет, – сказал Ланской, указывая хлыстом на потемневший край неба, – поедем скорее…
Едва они тронули лошадей, затявкали собаки – одна, другая, третья… Откуда-то из-под плетня выскочил ошалелый спросонья большой пес и неистово бросился на лошадь Ланского, хватая ее за задние ноги.
Мальчишки, восхищенные, заулюлюкали. Тогда целая орава лохматых дворняг с визгом помчалась за Ланским и Верой. За дворнягами со свистом бросились мальчишки. Впереди всех бежал белобрысый парнишка и орал во всю глотку:
– Паны! Паны! На двоих одни штаны.
У Ланского надулись жилы на лбу, он покраснел, и глаза его как будто стали еще круглее и беспокойно забегали.
Он круто повернул лошадь, догнал белобрысого парнишку и с размаху вытянул его по спине хлыстом. Мальчуган упал лицом в пыль.