Изредка проедет еврей-арендатор, пыля колесами брички, позвякивая бубенцами. Беспокойны и тревожны его жесты, и не верится, что проедет он и опять все станет тихо и торжественно.
Полюбила Ева печаль Зеленого Взгорья и думала она, что не суждено уж ей оторваться от этих полей, этого дома и несказанной пустынности.
Но больше всего полюбила Ева сад.
Начинался сад прямо за флигелем и спускался тремя огромными террасами к реке Зубровке. Здесь было свое пахучее царство яблонь, крыжовника, смородины, вишни, груш. Все это цвело, зрело, питалось солнцем, ожидая своей осенней судьбы. Сад был запущен. Дорожки прорастали травою. И там, где были когда-то гряды, пестро и ярко расцветали колокольчики, Иван-да-Марья, семицветник, одичавшие астры, анютины глазки и махровились душистые розы. Ева бродила по саду и вокруг звенели жуки, кузнечики, стрекозы, жужжали пчелы. И у Евы сладко кружилась голова от запаха меда.
Чем дальше от флигеля, тем гуще и суровее становился сад: редела трава, меньше было цветов, зато кривые яблони и низкорослые вишни сменялись красавицами зеленокудрыми – липами и березами. Здесь была новая радость – прохлада. А еще дальше, где терялась аллея среди деревьев и лишь змеилась тропинка, веяло речной влагой и пахло грибом и прелой листвой.
Прекрасен был сад ранним утром, когда розовел восход: трава плакала от счастья серебряной росой и птицы цокали, чирикали и насвистывали зоревые песни. Хорош был сад и в полдень, когда земля, разомлевшая от солнца, благоухала и никли к ней деревья, утомленные горячим небом. А вечерами туманы водили белый хоровод среди яблонь, а если была луна, колдовство отовсюду стекалось на побелевшие дорожки.
Однажды после обеда, Ева шла по саду, жадно вдыхая пьяный и пряный полуденный запах. Около беседки она встретила садовника Матвея. Она посмотрела на его золотую бородку, на веселые уверенные глаза, и ей захотелось сказать ему что-нибудь ласковое, но она не нашлась что и только нерешительно спросила, путая «вы» и «ты».
– Матвей! А ведь вы – нездешний. Ты что-то не похож на белоросса. Ведь нет?
Он не сразу ответил, любовался бездумно пышным золотистым телом приблизившейся к нему Евы.
– Мы – московские. Второй год здесь, после солдатчины.
– А жена у вас есть?
– Нету.
Матвей засмеялся: видимо, мысли о жене сочетались у него с чем-то неопределенно-приятным и он по-новому взглянул на открытую шею Евы.
Ева покраснела. И вот уже они стояли друг около друга нечужие, близкие, чем-то связанные.
Тихий пахучий ветерок веял над ними, едва умеряя яростный зной. И золотое стрекотанье в траве, и горячий песок под ногами, и сверканье садового ножа в руке у Матвея – все приятно тревожило сердце Евы.
Она повернулась на каблучках и пошла прочь, смеясь.
И Матвей улыбался:
– Ишь ты какая белая!
Приехал из Мордвичева арендатор со своей дочкой Ревеккой. Арендатор сидел с княгиней и показывал ей план имения.
– И почему бы княгине не продать этой рощи? Она совсем в сторонке. Крестьяне рубят себе ее и рубят. И зачем же даром изводить добро?
Ревекку увела к себе Ева.
– Не скучно вам здесь в Мордвичеве?
– Ай, нет. Вовсе нескучно. У нас в Мордвичеве есть бундовцы. Я всегда с ними. Только вы папаше не говорите: он ничего не знает.
– А я даже не знаю, что такое бундовцы.
– Это – социалисты. Я тоже социалистка.
– Ах, вот что. Вы знаете: может быть, и я социалистка. Я не люблю, когда говорят: это мое, а это твое. И потом я ужасная бунтовщица. Так, кажется, весь мир перевернула бы.
– Вы же очень милая, – говорит Ревекка, поблескивая миндалинами своих чудесных глаз.
– Вам бы древней царицей быть, – улыбается Ева, – я бы влюбилась в вас, если бы мужчиной была.
И Ревекка смеется, сияя зубами. И губы пламенеют.
– Пойдемте в рай мой, – говорит Ева лукаво.
И вот они идут в сад.
В саду среди малиновых кустов, покрытых паутиною, они дичают под солнцем; вместе с бабочками и стрекозами они купаются в золотых волнах; из малины – в колючий крыжовник, – и там опять жарко, паутинно и томно.
Но Ева чувствует себя здесь лучше: еврейка устала в этом славянском раю.
– Ну, прощайте, прекрасная Ревекка моя.
Перед вечерним чаем Ева идет купаться в Зубровке. И опять, как вчера, видит она, пробирается вслед за нею кустами отец Иннокентий.
Пусть он думает, что Ева его не видит. Пусть.
Ева медленно раздевается на берегу. Ни разу она не взглянет на кусты. Кому там быть? А если поп? Бог с ним: пусть смотрит…
Вот уж розовеют в солнце вечернем грудь, плечи, руки Евины. Вот уж падает белая ткань и со стройных ног сползает тонкое черное кружево чулок. И последний покров белеет на берегу, как пена.
Стоит крепко Ева босыми ногами на золотом песку. Идет в воду, чуть вздрагивая, любуясь собою. И живое тело наслаждается речной влагой. И, то светясь янтарем, то чуть розовея, плывет Ева от берега к берегу на вечерней заре.
И выходит из реки на берег, как царица. Чуть влажная, поблескивая серебряными каплями на волосах, стройная, влюбленная в себя.
Идет домой Ева, напевая. Размахивает мохнатым полотенцем, у флигеля встречается с попом Иннокентием.
Поп простирает к Еве руки и умоляет: