– И что вы думаете? Княгиня станет обижать нашего брата арендатора? Ни Боже мой. Вы думаете: нам легко? Ай, совсем нелегко. Крестьяне смотрят на нас, как на зверей. Господин исправник хватает за бороду почтенных евреев. А княгиня никогда не обижает нашего брата. Правда, когда в прошлом году случился погром, она отказалась спрятать у себя мою жену, но Ревекку она у себя спрятала. «Ревекка красавица, – сказала княгиня, – я ее не отдам». Так сказала княгиня. Ревекка! Поди сюда…
У Ревекки бледное матовое лицо. И в глазах сияет древняя красота. И усталая прелесть в губах. И вся она в чарах утомления и покорности.
– Какая вы красивая! – говорит Ева. – Какая красивая. Нате вам мои серьги, это на память от меня.
Потом Ева опять садится в тарантас. И опять крепко молчат могилевские поля.
Ева – белокурая вдова. Черный креп – как знак печали, но уже беспечально сияют глаза. И чувствует Ева свое тело, такое земное, такое теплое, такое душистое. Она слегка вытягивает ноги в тарантасе и думает о своей молодости и красоте. Пахнут поля влажной землею. И хочется Еве тронуть землю, коснуться руками жирной пашни. Кровно чувствуется весенняя земля.
«Вот уже год, как умер муж, – думает Ева, – но как это страшно и непонятно до сих пор».
Ева вспоминает русскую церковь в Париже, строгое пожелтевшее лицо в гробу и тихо бормочет.
– Господи Иисусе! Помилуй меня. Помилуй…
Над полями клубится пар, и трудно думать о смерти и грехах. И какие в сущности грехи. Все мы слабые, ленивые, порочные… Но бесконечно милосердие Божие.
Сильно запахло тополем.
Ева вылезает из тарантаса и отламывает ветку. Липнут пальцы в молодой смоле: душисты почки…
В усадьбу надо ехать по березовой аллее. На иных ветках уцелели ржавые листья. Березы старые, высокие… и как они зашумят летом!
Через подъемный мост – тарантас прямо к господскому дому. Дом старый, в стиле ампир, с пузатыми колоннами. У крыльца – безобидные пушки.
Дворецкого зовут Даниилом. На нем гетры и на пуговицах княжеские гербы.
Княгиня – в гостиной. Она целует Еву трижды и тихо плачет, вспоминая незабвенную Катю, сестру, Евину мать. Пока готовят чай, Ева обходит комнаты, смеясь и радуясь чему-то. И портреты как будто улыбаются благосклонно. И Ева им кивает кудрями, приветствуя старину.
– А где же князь?
– Князь во флигеле. Княжна тоже там. В доме они редко бывают.
– А к ним можно?
– Можно. Вот после чаю пожалуйте.
К чаю подают топленые сливки с пенками и вкусные булки. И если бы не грустное лицо княгини, можно было бы громко смеяться и, должно быть, весело жить в этом Зеленом Взгорье.
– Теперь к изгнанникам, – говорит Ева.
– Ну, иди. Бог с тобой. С Верой осторожнее будь.
– Ничего. Я не боюсь.
Теперь идет Ева во флигель к чудакам.
Князь еще в халате, но уже от него сильно пахнет водкой. Он целует руки Евы и плачет, как княгиня.
– Я тебя, Евочка, на руках таскал.
– Ну, зачем плакать, – говорит Ева, – зачем? А то я уеду. Ей-Богу, уеду. А я, было, хотела на все лето…
– Не буду, не буду, – бормочет князь, – а вот и Вера…
Вера сошла с ума два года тому назад, когда ее жениха на войне убили. Говорит она разные нелепые слова и всегда в рифму. Она не узнает Евы, но белокурая красавица нравится ей. Она страстно целует кузину и пугает ее своими глазами.
– Молю, люблю, гублю, исцелю…
«Ах, как жутко, – думает Ева, – и почему у этой Веры один зрачок уже».
Вера слушается только князя, но и он с трудом освобождает Еву от объятий, опасных, пожалуй.
И уже грустно, грустно Еве. И в дом она идет понуро. Там княгиня раскладывает пасьянс, называемый «Золотая Свадьба».
От Зеленого Взгорья до ближайшей деревни семь верст, а до города шестьдесят. В доме у княгини никто не бывает. Только священник заходит иногда – поп Иннокентий, лет сорока: губы у него толстые, молодые, – руки здоровые, волосатые. Зато глаза иконописные, как у святителей. Церковь стоит недалеко, за березовой рощей; сейчас весною вьются над рощей и церковью грачи и кричат неистово часами. Тут же – погост. Кое-где по ночам алеют лампадки.
За господским домом пруд, с островом. Купальня разрушена. Княгиня никогда не купается, а управляющий и отец Иннокентий ходят на речку Зубровку, за полверсты, и купаются прямо с берега.
Май прошел незаметно – от завтрака до обеда, от обеда до ужина, в скучных разговорах с княгиней. Только весенние зори тревожили сердце Евы да еще отец Иннокентий смешил ее своей влюбленностью: ходил за нею по пятам, прижимая свои руки к груди и сияя иконописными глазами.
Иногда уходила Ева в поля, минуя заливной луг, где ревел зеленовзгорьевский бык и толпились пахнущие молоком коровы. Иногда Ева видела здесь сумасшедшую княжну. За нею покорно ходило все стадо, чуя в ней свое полевое, уже нечеловеческое, почти бессловесное.
Бродила Ева по полям, прислушиваясь к тишине. И если встречала мужиков, ей казались они древними и сказочными, как сама белорусская молчаливая земля. Это все пашут, боронят, сеют, убирают поля глухонемые богатыри.