Читаем Театр ужасов полностью

Наблюдательность и тяга к анализу, болезненная саморефлексия и всякие неврозы, глазной тик и шпора в левой пятке – все это мучило меня. Сорок лет мне тогда было… сорок лет, еще не так много… лишний вес, но не слишком, плешивость… ни гроша за душой… Я жил у разных знакомых, переползал от одних к другим, Кельн – Мюнхен – Гамбург – Штутгарт – Росток – Берлин… Куда ни приеду – тоска, истерики, белая горячка и бесперспективность. Почти все геи. Пока жили в России, скрывали. Стоило переехать в Европу, как штаны сами сползли. Слаб человек душком, где тонко – там и рвется; не выдержал перемен, не смог иначе, привыкаешь быть как все, больное место русского человека – быть как все, и вот, чтобы не чувствовать себя белой вороной, пошел парнишка вразнос. И таиться не надо, все всё понимают, поощряют: круто, тебе бисексуальность идет, ты от этого только приобрел… Эх, вот такие разговоры под пьяную лавочку в какой-нибудь кнайпе под шум голосов и громкий стук кружек. Ах, голова идет кругом, тебя мутит, лихорадит и – от похлопываний, от дружеских рук на твоих плечах – заводит. Да, все это так заводит, когда грязь кругом и полная неустроенность, развод, пустота, безвестность непроглядная, как беззвездная ночь, бесперспективность, жалкий социал, какой-нибудь штраф, какая-нибудь арабская шпана в пешеходном тоннеле по пути домой отнимает последнее, растет неприятная болезнь (язва, тахикардия, нервное что-нибудь). Ты загнан, одиноким камнем вращаешься в кругах эмиграции. Ты ехал с целью устроиться в Раю – кем угодно, хоть мусорщиком, говорил ты. Думал, что все равно кем, лишь бы в Европе, уж в Европе-то, думал ты, мусорщиком или уборщиком в морге ты запросто продержишься! Дома, в России, и не такое выдерживали… Надеялся расслабиться, вздохнуть «наконец-то». А нету его, этого «наконец-то». Все обман, всюду Ад. Сбежать ты сбежал – от всего, что обрыдло, от московского шума, от суеты, от питерского цинизма, столичных меркантильных лиц, – но к чему ты пришел? Лицемерие, высокомерие, безразличие, холод… всегдашний европейский холод. Такого ты не ожидал, наступил голой ногой на внезапные грабли! Ага, теперь ты должен выстраивать жизнь заново. Но теперь на каждую мелочь – тумбочку или вешалку – уходит уйма времени, усилий и денег, потому как в Европе все чертовски дорого. Я слышал, как в головах моих знакомых крутится, ни на минуту не затихая, счетчик: они полушепотом конвертируют евро в рубли, но самое страшное – это когда приобретенная одежда не дает им чувства уверенности в том, что она достаточно дорога, достаточно качественна и они в ней выглядят достаточно респектабельно. Ты ничего не ведаешь в этом новом мире, ты не знаешь, куда пойти, какой номер набрать, в какую дверь постучать, это сейчас Google и форумы всякие, а в начале девяностых – бумажки, газеты, справочники и деревянные лица клерков. Все непонятно, все зашифровано, в автобус войти боязно: а вдруг я как дурак выгляжу в такой-то шляпе? Не привыкнешь к тому, что всем на тебя начхать. Трудно искать себя, особенно трудно там, где для тебя не предусмотрено ячейки, номерка, где тебя никто не ждал. Я вот что узнал: в их картотеке не заведено таких параграфов, которые соответствовали бы твоему образу мыслей, твоему мировоззрению, – все мои друзья жаловались: лекарства немецкие отчего-то не действуют на нашу температуру, принимаешь таблетку, а жар не спадает, и тогда становится страшно: на Земле ли ты вообще? Крутишься, вертишься, в свисток по сигналу свистишь! Каждый день чего-то ищешь, стучишься в двери… тебя посылают, мягко выставляют, пускают на день-ночь и – прости-прощай, снова ночуешь в церкви, опять бредешь… Напрасно, все напрасно… Куда бы ты ни пошел, всюду, как и прежде, унылые улицы, полные незнакомых рож, и от сиплой потаскухи в сбитых сапогах в драном пальтишке тебя воротит больше, чем от русского хуя. Да, ты с радостью бросаешься на мужика, потому что он поймет, он приголубит, разделит твои горести и печали, он не предаст, как жена, которая теперь сидит в стеклянном офисе, важно погоняет своих агентов или отсасывает у шефа под столом, в то время как гордый город стоит, как неприступная крепость, а его ослепительная и недоступная роскошь дразнит на расстоянии протянутой руки. Один говорит: напишу – издадут – стану миллионером или известность какую-никакую хапну, как жар-птичку. Другой стонет: блин, тут такие выставки, такие галереи, сейчас выставлюсь – прогремлю на весь мир – разбогатею – всех поимею – загнетесь от зависти в своей сраной Москве. Но все это в будущем, до которого идти и идти, и никто не знает куда, по каким коридорам, через какие двери входят в это будущее. А пока ходишь в поисках, ты будто летишь в пролет одиночества, как Башлачев. Пока мир тебя не отыскал, ты живешь в такой дыре, хуже, чем в питерской коммуналке с хмырями, готовыми тебя отравить, с ними ты хоть в перебранку вступить мог, а европеец тихонько перед носом дверь прикроет, вежливо улыбнется или, сделав вид, будто тебя нет, не скажет ничего, пустота, ты сидишь в этой пустоте, ты даже слушать не можешь свою любимую музыку, потому что она тебя заставляет чувствовать дно. К тому же в этих квартирах всегда холодно, всегдашний европейский холодок, без него Европа не Европа, этот холодок от экономии, он в крови у европейца, зябкость – основная характеристика Европы. Тысяча лет пройдет, человек удвоит продолжительность жизни, станет летать на Марс, где выстроит колонии, а в Европе всегда ноги мерзнуть будут. О, сколько я выпил на таких квартирах! Скольким я стал чем-то вроде подушки или жилетки! В меня столько людей выплакались, высморкались, об меня так рьяно вытирали подошвы, хлестали по щекам – кто-то нужен выпустить пары, а тут я… Я жил у них, у вполне одаренных людей, кое-кто из них сгнил, спился, скололся, опустился, а кто-то прославился, сейчас гремят. Я спал с ними. Я с ними спал! Им нужен был кто-то живой. Я умел подвернуться. Я так полжизни прожил. Я этим известен. Об этом все знают. Я не стыжусь. Мне кажется, это честно. Я дал им больше, чем сама страна, их приютившая. Она была холодна, как мачеха. Ни одна шлюха так не согреет. Они жались ко мне, как кошки! А теперь отворачиваются, гадости пишут… Я понимаю: они пускали меня к себе пожить из потребности, не из жалости ко мне, им не с кем было затаиться – хоть таракан, но чтоб любил. Но теперь я им не нужен, и они меня отталкивают. Я им напоминаю те горькие дни, ту глубину отчаяния, которое мы хлебали вместе из одного горла… Я для них теперь символ дна, с которого они восстали. Даже если так, пусть так, но за что топтать мое имя? Я никого не обирал, я не вор, не альфонс, я дружил, средств у меня не было, а если появлялись, разве ж я не делился? Разве кто-нибудь когда-нибудь слышал, чтоб Томилин затихарил водку или денег? Нет, Томилин не таков! Я и последнее отдам, если надо… Несправедливо, по отношению ко мне – несправедливо… Не брехали бы обо мне… Да, с такими мыслями, с обидой на душе, я оказался в мягком кресле CineStar… Один разведенка, которого жена смачно засудила, дабы избавиться от меня, все последние бабки со счета снял, отдал мне и выпихнул на улицу. Ах! Каково мне было? Что ты знаешь об этом?! А почему он так поступил? Потому что не смог примириться с бисексуальностью, которую я помог ему в себе открыть. Идиот! Он не смог преодолеть кризис, понимаешь ли… Я был так оскорблен, так унижен, и самое обидное – он меня застал этим жестом врасплох. Я не успел ничего сказать! Мы вышли из его хаты – он жил в ничтожной социальной квартирке в гигантском панельном доме в Марцан-бецирке, через дорогу был беженский хайм, во дворах и на детских площадках постоянно ошивались арабы и негры, мы вышли за пивом, был обычный день, я у него уже вторую неделю жил, и все было ладно, надо было купить сигарет, и тут он заходит в небольшое банковское отделение при супермаркете, выходит оттуда, дает мне денег, почти четыреста евро, и убегает! Прощай, говорит, я так не могу! забудь меня! все кончено! Сбивчиво все это проговаривает и убегает. Представь! Я даже вскрикнуть не успел. Я был оглушен. Мы только что шли за пивом и сигаретами, обсуждали общего знакомого, и вдруг – триста семьдесят пять евро! Я больше не могу. Прости. Прощай. Все кончено. Забудь. Старые высотки, из сиплого динамика русская попса, запах шашлыка, ржавая станция, русский киоск с русскими газетами. Побитые урны. Обоссанные поребрики. Дорога домой. На вокзал. Ах, какой удар ниже пояса! Это стало последней каплей. Я десять лет шастал по Европе, русских везде много, русские постоянно уезжают, никто не задумывается, но русские постоянно покидают Россию – что в начале двадцатого века, что в конце – никакой разницы, те же судьбы, те же мотивы, те же истории, те же миллионы несчастных скитальцев, все одно, я сыт этим по горло, поэтому, прости, твоих книг не читаю – я все это видел, зачем мне об этом читать? И вот я должен был лететь поздно ночью, деть себя было некуда, состояние можешь представить – депрессия. Я понимал, что больше не вернусь. Уж в Берлин точно. Ни ногой! Одного удара ниже пояса мне хватило бы на всю жизнь, но дело в том, что это был далеко не первый случай, дело в том, что обо мне шла дурная молва: люди в блогах про меня писали всякое, это был 2005 год, люди ворвались в Интернет, они туда сливали все, что можно, лжи было больше, чем правды, как всегда. Что касалось меня, это точно: вранье, только вранье. Я ехал на электричке в центр, как под дозой барбитурата. В подавленном состоянии тупо смотрел в окно. Столбы. Граффити. Станции. На долю мгновения мне показалось, что я подъезжаю к Москве. И я все думал: как он так мог, подонок, как мог он со мной так подло поступить? Во мне шевелились им произнесенные слова, жесты, его тонкие длинные руки, его плащ, воротник которого топорщился, и кривой рот, обрамленный жесткой седоватой щетиной, его бегающие трусливые глазки, его длинноватые волосы… Он мне еще нравился. Все так стремительно перевернулось, что он оставил меня влюбленным. Черт, я помнил запах его комнаты, вид из окна, меня держала и мучила улица, по которой мы с ним гуляли, и парк… Он стоял и кривлялся в моем сознании. Проворачивался, как куколка в зеркальной шкатулке, размноженная отражениями. Я был не в состоянии подобрать его пантомиме наиболее подходящей формулировки, мой ум плавился от усилия выдумать или пришпилить к нему кем-то уже произнесенный парадокс, силлогизм или какое-нибудь пошлое клише, этикетку с какими-нибудь избитыми словами, вроде c’est la vie или que sera sera. Ну, что-нибудь! Потому что это была полная неожиданность. У него остались какие-то мои вещи… Мы не дописали статью для одного американского интернет-издания… Нам обещали сто двадцать долларов… Что-то начиналось, росток новой жизни… И чахлая осень за окном, провода и граффити… Теперь что, спрашивал я себя, теперь что – Америка, что ли? А что мне Америка? Или что я Америке? Что я ей, этой зажравшейся Америке? Кого она только не съела… Сколько судеб… Что ей проглотить еще одну жалкую козявку… Так я думал, глядя из окна на прохожих, смотрел на пассажиров, в их лицах светились домашние мысли, повседневные и уютные, я им завидовал: комфортно так ехать или идти в магазин, выскочил купить масло или пивка, одна нога тут, другая дома, дома тебя ждут мелкие заботы, не космические, не экзистенциализм, а быт, твою мать, все решает быт, а не «быть или не быть»! А у меня: мысли обо всем сразу. У меня в сознании панно, фреска, панорама, эпос, запахи, беженский хайм еще перед глазами, высокие негры, что шлялись по той стороне улицы, покуривая марихуану и жмурясь на солнце, я смотрел на них из его окна, мы их фотографировали по очереди, вырывая друг у друга фотоаппарат! Мы сделали много фотографий, все осталось у него, в Европе, которая меня абортировала, все те отпечатки пальцев, что я оставил на телах одиноких сломленных людишек, мужчины, женщины, дети, которых запечатлело мое сознание, фрагменты чужой жизни, вещи, сны, упакованные в коробки из-под фруктов или бытовой техники, эти квартиры одиноких людей – absolut unheimlich, mein Freund![17] Вообрази этих мужиков, одиноких скитальцев, представь, что ты один из них, мне это легко представить, потому что я с ними спал, я проникал в них, они стонали и плакали у меня на груди, урчали от удовольствия с моим членом во рту, я их насквозь вижу, знаю, каково им было, представь, вот ты бросаешь все, чем ты был, а затем, будто мстя тебе за твою измену, составляющие твою суть части начинают расползаться, выдергивая запущенные в твою психику корешки, унося частички тебя: уходит жена, которая – как это свойственно женщинам – крепче стоит на ногах, мыслит яснее, потому как по жизни трезвее, уходят дети, потому что ты отстал, они уходят вперед, шагая в ногу с новым обществом, в которое ты их привез, и вот ты сидишь на своих коробках в грязных штанах и рваных носках, с сигаретой в руке, небритый, похмельный русский мечтатель или попросту дуралей в центре Вселенной, голодранец в полупустой квартире, твои картины, стихи, рукописи никому не нужны, и вот эти липкие пальцы, которые с жадностью сплетались с моими, лихорадочные жадные губы, которые торопились по-братски, а затем полюбовно слиться с моими губами, пропитавшись осознанием своей никчемности, эти пальцы суют мне деньги, лишь бы избавиться от меня, лишь бы убрался, точно я бес какой-то, и я, голодный, выброшенный из очередной халупы очередного неудачника, купил билет прямо в центр, весь день впереди, делать нечего, денег почти не осталось, выпил пива, стало еще хуже, в полном расстройстве шатаюсь по городу, как Франц Биберкопф… Биберкопф забрел к старым каббалистам, а я попал на неизвестного мне Барни. Судя по фотографиям и плакатам, это нечто. Сел в зале, от всех подальше, людей было мало, думал, что из шестичасового сеанса половину просплю, а другую половину буду думать о своем, начинаю смотреть и понимаю, что не могу оторваться, не могу ни о чем думать, я забыл все – триста семьдесят пять евро, Марцан, унижение, завиральные блоги, билет в Москву, ночлежки и хаймы, позор и безденежье – все ушло, растаяло, как туман, остался только экран, умиротворяющая красота! Я сам не заметил, как это случилось. Все произошло почти механически. Моя рука заползает в карман и – оргазм! Никакого усилия. Так естественно, так органично, так в жилу! Понимаешь, в жилу!

Перейти на страницу:

Похожие книги