Дурвиль ждал, пока Луи даст крови вылиться в опилки и подаст ему голову на короткой железной пике. Он обносил ее вокруг эшафота, показывая толпе, но смотрел только на лица.
Он искал Луазетту.
Следующий. Бывало по-разному. У некоторых отказывали ноги, некоторых тошнило, у некоторых не выдерживали мочевой пузырь или кишечник. Они плакали, лишались чувств или отважно маршировали, пытаясь до конца сохранить лицо. Дурвилю уже доводилось видеть тех, кто танцевал на эшафоте, истерически смеясь.
Лезвие возносилось к небу и мгновение спустя с грохотом падало. После поднятия лезвия Барнабе подставлял под желоб ведро, но эшафот и так уже был весь скользким от крови. К счастью, поручни все-таки сделали, поскольку ими то и дело приходилось пользоваться.
Все это время барон Кольер де Шаверон спокойно сидел в повозке и читал книгу.
Дурвиль работал с ничего не выражающим лицом. Как на молотилке или на мельнице.
И где-то на середине процесса высмотрел ее. Она стояла в толпе, в своем фригийском чепце, украшенном республиканской кокардой. Луазетта…
«Моя любимая…» Она не могла не прийти.
Она была голодна.
Повозка с гробами вернулась к эшафоту в третий раз, кровь уже текла потоком. А когда пришло время для последнего осужденного, Зверя из Шаверона, барон загнул угол страницы и закрыл свою книгу. Поднявшись на помост, вручил томик Дурвилю, который несколько раз перекинул его из руки в руку и наконец положил на забрызганные кровью доски.
Прежде чем барона пристегнули к доске, тот потянулся до хруста в суставах и улегся поудобнее.
Когда голова Зверя уже торчала в блоке, Дурвиль услышал, как тот шепчет: «Поцелуй меня, Луазетта», и дернул за освобождавшую замки веревку.
А потом, неся голову на пике, отчетливо видел, что веки барона дрожат, и на его губах медленно расцветает жуткая хищная усмешка.
Они уже основательно отъехали от города – повозка с Луазеттой, Дурвилем и обоими помощниками, коляска с молчащей, бледной, будто облатка, Жюстиной и маленьким Филиппом – когда их нагнал доктор.
– Слышали?! В Париже казнили Робеспьера! Теперь резня быстро закончится!
Дурвиль вынул трубку изо рта и впервые за два дня произнес:
– Не закончится. Она лишь перенесется в иное место. И этому никогда не будет конца.
Террор, однако, утих, и по возвращении в Корвиньяк для палача не осталось работы. Вместо того чтобы, как прежде, сидеть в корчме, охотиться или хотя бы пить, Дурвиль просиживал в саду и спал или смотрел на каменное здание, в котором спала Луазетта. Или сидел с черной книгой, которую получил от барона, погруженный в чтение, но никому ее не показывал. На упреки Жюстины он никак не реагировал, будто вообще ее не слышал. Ел мало и лишь по необходимости, бродил по окрестностям, заросший и грязный, и бормотал что-то себе под нос. Пил только воду с опиумом, и в бутылочке, которую пожертвовал ему Лакруа, хотя она и была солидных размеров, скоро могло показаться дно.
Он почти все время молчал, глядя вдаль, а если разговаривал, то чаще всего сам с собой.
Обычными его словами было: «Вернись, Луазетта».
А однажды Жюстина вышла на рассвете из дома и, остолбенев, увидела стоящую в их мощеном дворе машину, большую и сверкающую красным.
Что это никакой не ремонт и не очередная выходка ее безумного мужа, влюбленного в свою машину смерти, она поняла лишь тогда, когда он вырос за ее спиной и одним движением толкнул на доску, после чего затянул ремни. Жюстина Дурвиль почти сразу же перестала вырываться и начала читать «Аве Мария». Она едва дошла до середины, когда грузило лезвия ударилось об обитые воловьей кожей амортизаторы.
Дурвиль все убрал, ополоснул помост и булыжники двора несколькими ведрами воды. А потом оказалось, что ему нужна веревка подлиннее. Вернувшись ненадолго в дом, он принес шнур от занавески.
И когда голова его уже лежала на подпорке, он произнес лишь три слова, прежде чем освободить замки: «Поцелуй меня, Луазетта».
Деликатесы восточной кухни
Рафал опоздал на полдня. В два часа он вошел в кабинет Войтека и с порога объявил:
– Приглашаю тебя на обед в хорошее заведение.
Войтек положил карандаш, которым постукивал по зубам, и вытаращил глаза. Поступок его партнера был полностью аналогичен тому, как если бы сюда вошел архиепископ и сказал: «Идем потанцуем». Рафал никогда и ничего не ел в городе, а если выхода не оставалось, шел в «Макдоналдс». После тех лет, что он провел в молодости за мытьем посуды в десятках заграничных ресторанов, он испытывал отвращение ко всему, что не приготовил сам. Охотнее всего питался бы какими-нибудь упакованными в лабораторных условиях космическими пайками из тюбиков. В «Макдоналдсе», по его мнению, обстановка была хотя бы стерильной.
– И куда подевались все эти твои: «Я знаю, как они это готовят», или «Отравиться я и сам могу», или «Никто не будет плевать мне в суп»? Спасибо. На этот раз уже у меня нет аппетита.
– Я же сказал – приглашаю. А это значит, что у меня есть особый повод. Чем ты собрался заниматься? Сидеть и пялиться на телефон? Ждать чуда?