Если бытие потеряно, если утрачен смысл бытия, то это означает только то, что мы не способны его больше увидеть. Бытие выпало из поля нашего зрения, наш глаз не воспринимает бытийность в качестве таковой, – и поэтому нам, присутствующим, надлежит научиться разглядеть бытие в его присутствии. В помощь нам дается язык, с которым Хайдеггер связывает особые надежды: отыскать пропавшее бытие, увидеть его смысл можно при помощи слов, речевых фигур, высказываний. «Высказывание означает первично показывание. Мы удерживаем тем самым исходный смысл λόγος как ἀπόφανσις: дать увидеть сущее из него самого»317. Проблема повторяется. Сущее неминуемо сталкивается со знаком; помещенному в знаковую среду, ему предстоит там разомкнуться, сделаться видимым. Слова поэта, ритмичность фразы, высказывание крестьянина о плуге, плотника о молотке – все это оказывается важнее некого общего представления о сущем, выражаемого в концептах сознания, пожертвовавшего своим бытием. Слова языка помещают истину сущего в присутствие, они же приближают его к бытию, делают сущее доступным и очевидным, они дают ему быть. Идея, на которой Хайдеггер не перестает настаивать, руководит его поисками: сущее скрывается в знаке и в нем же вскрывается; знаки языка, поэтические и речевые средства, которыми мы располагаем, есть наша единственная возможность помыслить истину сущего и войти с ней в контакт. Мы, говорящие, относимся к сущему как к предмету высказывания, этот предмет есть онтическое наполнение знака, которое мы просматриваем не иначе, как внутри нашей речи. Речь нам дана не только, чтобы говорить, но и чтобы видеть. Но опять же: о каком зрении может идти речь, если то, что видится знаком или дается им быть увиденным, теряется в этом же знаке, теряется в представлении к присутствию? Фигуры поэтической речи, повседневные высказывания баварского крестьянина или мистическая проза позднего Хайдеггера не отличаются с той точки зрения, что все это есть различные формы работы со знаками, различные способы игры с сущим, где каждому оно видится так, как это ему позволяет его язык. Нет большого отличия и в результатах этой работы: как поэт, так и крестьянин, находясь внутри своего языка, не добираются до сущего и не становятся способными его видеть, и сущее не возникает перед ними апофантически (хайдеггеровский термин скорее может восприниматься как метафора). Языки, используемые всеми этими людьми, знаки, налаживающие связь с предметами, приводят говорящих к необходимости принести сущее в жертву соблазну обладания его данностью, к необходимости пожертвовать сущим ради приобретения подобия зрения, ради мнимой возможности его дускурсивного освоения. Подлинный конфликт здесь разворачивается не между желанием обладать и невозможностью это сделать, не между визуальным и дискурсивным, не между желанием и объектом, он разворачивается внутри сознания, выстраивая его само согласно этой конфликтной логике: пожертвовать тем, ради чего, со всех точек зрения, эта жертва приносится, – пожертвовать сущим ради его же данного, пожертвовать сущим так, чтобы самим стать его жертвой, потерять возможность видеть ради того, чтобы приобрести видимое. Этот конфликт лежит в основании всей смыслопорождающей деятельности сознания, в чьих границах он является непреодолимым. Попробуем определить настоящий конфликт в более точных терминах: он состоит в том, что мы не можем иметь знание о предмете прежде, чем он не будет принесен в жертву этому знанию. Будучи заключенным в знак, предмет становится жертвой знания, из предмета в мире он превращается в предмет сознания, который таким путем приобретает свой смысл. Такая жертва конституирует данное, где предмет возникает как знаковый объект и где прекращается его связь с сущим, в котором он размещается изначально, до того, как он будет репрезентирован. Связь с сущим удерживается до того момента, пока предмет не оказывается в данном, то есть пока он не пожертвован присутствию, когда сущее оборачивается тотальным иным по отношению к присутствующему предмету, который всегда отсылает сознание в противоположную сторону от истины. Так, если ставится вопрос о сущем, схваченном в знаках языка в качестве концепта, то пожертвование этим сущим языку меняет сам характер вопроса об истине сущего. Спрашивая о том, «что оно есть», мы лишаем его права быть, точнее – быть вместе с нами. Мы ставим сущее в такие обстоятельства, где оно volens-nolens превращается в предмет, более не оставаясь сущим ,и где им как жертвой создается область присутствия (Dasein), исключающая все то, что израсходовано на ее создание. Игра с сущим, однако, оказывается и нашей собственной жертвой. В ней утрачивается зрение всего того, что расходится с представлением о данном, с визуальным полем слепцов. Отсюда понятно, почему зрение традиции является слепым зрением, не отличающим видимое от представляемого, принимающее данное за визуальное и наоборот. Если видеть означает знать, и само это знание моделируется внутри данного, то мы знаем только те вещи, которые приносятся в жертву нашим сознанием. Эти жертвы строят присутствие как серию, куда они сами входят и где размещаются, каждый под своим знаком. Воспринимая эти знаки, мы приобщаемся к той или иной серии, составляющей присутствие; мы приобщаемся к присутствию как к бесконечной серии жертв. Видимым там оказывается не предмет или событие в своем существе, а его серийный знак, определяющий степень данности предмета или события. Мы не видим того, что знаем и не знаем того, что видим. Бином знание/зрение, позволивший метафизике с роскошью спекулировать на протяжении всей своей истории, является провалом европейской концепции знания. Такое знание должно восприниматься как иллюзия или метафора, как метод расстановки знаков или как способ удержаться в присутствии, созданном на основе наших собственных жертв.