Возможно, что такова судьба всех больших историй, которые на наших глазах по разным причинам демонстрируют свою исчерпанность. Именно историй, поскольку они, эти истории, создавали образ последовательного и непрерывного восхождения там, где взаимодействие – в нашем случае систем и/или идей – в действительности было организовано значительно сложнее: через разрывы, рассогласования, конфликты. Этот внутренний нерв любой истории (истории любого предмета, любой отрасли знания, даже того «сверхзнания», каким является, собственно говоря, философия) сегодня сильно скомпрометирован. Мы не будем напоминать об обстоятельствах угасания больших нарративов, к числу которых относится, бесспорно, и история самой философии. Точнее, наверное, было бы выразиться так: история философии окончательно замыкается в дисциплину со строго очерченными границами. И с этой точки зрения она ничем не отличается от других гуманитарных дисциплин, какой бы спецификой ни обладал ее предмет. Но, утвердившись в качестве дисциплины, замкнувшись в определенным образом очерченных границах, она перестает быть утешением. Или, лучше сказать, перестает быть источником силы. Между тем философия могла бы предложить нам нечто большее, чем пособие, метафорическое или реальное, по истории понятий и идей.
Если философия способна демонстрировать сегодня своеволие, то в чем оно может заключаться? Прежде всего, как нетрудно догадаться, оно заключается в том, чтобы оспаривать навязываемое ей замыкание в виде дисциплины, относящейся всецело к прошлому. Ведь в любой истории слишком мало места для актуальности – актуальное размыто и неоформленно, а главное, оно вопиюще беззаконно: чтобы занять свое место в истории, оно должно получить необходимую легитимацию – оно должно быть признано состоявшимся, а главное – ценным, достойным рассмотрения. Однако такое настоящее необратимо утрачивает то, чем оно и отличается от всякой истории: в нем нет устоявшихся идей и ценностей, оно находится в состоянии перехода, аккумулируя в себя следы прошлого, равно как и приметы будущего. Оно представляет собой открытое поле разнонаправленных взаимодействий, где сталкиваются не столько субъекты, сколько силы, не столько смыслы, сколько аффекты. Проявив своеволие, философия могла бы встать на сторону этих сил.
Но тогда от нее потребовалось бы не просто упрямство – нежелание двигаться проторенными тропами, – но и связанное с этим усилие по пересмотру своего языка, своего понятийного аппарата. Поскольку если исходить из того, что философия – это изобретение понятий, то стремление удержаться в настоящем, с тем чтобы дать ему выражение, с неизбежностью должно повлечь за собой и следующий шаг: переопределение, а возможно и частичное пере-изобретение, понятий. Кажется, что в области искусства это ощутимо более всего. Всякий значительный художник, неважно классический или современный, всегда так или иначе деформирует канон или, по крайней мере, систему устоявшихся конвенций. Его неповторимость – то, что мы привыкли обозначать этим словом, – есть не просто особенность стиля, то есть не просто личностная самобытность, но тот особый знак, в котором художник участвует наряду с другими силами, не имеющими к живописи никакого отношения. Произведение для нас – завершенный, отдельный, вымышленный мир, под которым стоит чья-то подпись. Но в гораздо большей степени это поле битвы, где искажение (стиля, канона, конвенций и т. д.) не есть признак индивидуальной психологии, но свидетельство такого восприятия, когда объект – картина – формируется одновременно и наряду с ее творцом, которого мы привыкли считать самотождественной личностью. Картина – но и любое другое произведение, любой другой культурный артефакт – это след встречи, где нет ни субъекта, ни объекта, а есть лишь столкновение сил, образующих неповторимую конфигурацию. И художник, так называемый гениальный художник, точнее других способен дать этой встрече выражение.