– Ты понимаешь, – говорит он, – ну не может же быть, чтоб мы совсем не знали там счастья. Ну хоть какого-то, ну хоть иногда. Вспомни. Фильмы, песни, духовые оркестры (Он напевает духовой маршевый мотивчик). Я обожал марши. А вальсы? На сопках Манчжурии. Но ты послушай, послушай! (Напевает вальс с таким вдохновением, как будто сам его сочинил). Нет, не может быть, счастье все-таки было. Было! Были все-таки счастливые моменты. Да еще сколько! Все же шла жизнь, несмотря ни на что. А женщины! А эти юные девы с шелком распущенных белесых волос! У меня до сих пор на губах еще их аромат. До сих пор! Представляешь?
Приторная патетика его не смущает. Мне трудно с ним соглашаться, как, впрочем, и не соглашаться. У нас разные судьбы. Он из местечка, из маленького еврейского местечка, приехал в большой город, который самолично завоевал, победил, стал кинорежиссером, писателем, преподавал на актерских курсах. Очень доволен собой, гордится. Отпустил себе пышную бороду на манер старого хасида или Солженицына. А я что? Ни жизни, ни карьеры я там не строил, ничего, никого никогда не завоевывал и не побеждал. Пил, читал, до хрипоты спорил о политике и книгах. Вот и вся биография. Как посмотрю назад – одна пустота. Не знаю, на что и ухлопал более, чем полжизни. От маршей меня мутило, как от рыбьего жира, и так же от всего, что хоть чем-то было связано с передовым и лучшим.
Не помню, чтобы жил.
А в терминах счастье-не-счастье не думаю и сейчас, тем более – тогда.
Тогда (там) я чувствовал себя, скорее, загнанным зверенышем. Мотался по периферийным вузам. В одном припечет – в другой подамся. Благо, друзья подсобляли. Не знаю, как Нинуля выдерживала. Но вот уехал, удрал, убежал –
Наблюдая толпу, все полнее и полнее убеждался, что ничего лучшего она не заслуживает. И интеллигенция, и народ, и вообще вся публика, из кого б она ни состояла, вполне прилично притерлись к режиму, приноровились к нему и исполняли свои роли на вполне благополучном уровне, а на таких отщепенцев, как я, смотрели, как на провокаторов и нарушителей спокойствия. Так как мне никогда ничего больше всех не надо было, то коммунизм я считал естественным, заслуженным и даже разумным наказанием или наградой, что, в принципе, – одно и тоже. Знаменитая гегелевская формула, над которой в свое время в яром неравном поединке сцепились Герцен с Белинским, – все действительное разумно, – удостоверялась в моем сознании всем спектром жизни моего ближнего и дальнего окружения. От Москвы до самых до окраин.
Призывая всех жить не по лжи, Солженицын не заметил простой штуки. Исполнение этой голубой мечты требовало выхода из роли, и потому сам призыв в среде мимикрирующей интеллигенции считался, прежде всего, неэтичным.
Что может быть более отвратительное, чем пьедестал учителя жизни. Исаак на днях гениально скаламбурил: не пьедестал, а
Я бежал от России – не от коммунизма. От своих русских друзей, таких же, в общем, неприкаянных губошлепов, как и сам, но вдруг почувствовавших во мне чужака, не нашего, оскорбляющего все наше, ненавидящего все наше: нашу великую литературу и нашу великую историю, и наш великий народ.
И вот тогда и только тогда, когда я стал в глазах своих собутыльников, своих
– Ну что, сделаешь пацанам своим обрезание?
– Сделаю. Непременно сделаю. Все обрежу! Все!
Я заканчиваю есть, смотрю на Сему с Гришей. Стариканы мы все, черт возьми. Еще вчера бычки стреляли в подворотнях, а сегодня у Семы голова в серебре, а у Гриши животик будь здоров – генерала на пенсии, да и морщин полно. Да и потомство уже вон какое вымахало. Да оно на выданье. Да у него свадьбы. Давно мы свои-то отплясали?
– Ну что, – вырывается у меня вдруг помимо воли, – вы уже примирились с тем, что Сашку поп венчать будет?
– Сказать тебе точно, кто ты? – отвечает Гриша вопросом на вопрос. – А? Сказать тебе? – и припечатывает, точно клопа к стенке. – Ты не просто поц. Ты полный поц.
А Сема без малейшего промедления, зато с немалым энтузиазмом добавляет, что он с мнением Гриши совершенно согласный.
И был вечер.
И был вечер.
И настало утро.
Яркое, жаркое, знойное, липкое утро свадебного дня.
Господи, неужели жара так и не спадет? Но фраки же черные! Суконные, жаркие, душные. Пышные бальные платья!
Дел у нас на сегодня вроде бы не много, но суета и нервозность уже висят в воздухе, немало отяжеляя и без того нелегкую липко-знойную материю этого исторического утра. На пять часов назначена свадебная церемония. К четырем начнут съезжаться гости. Нам надлежит быть там хотя бы на полчаса раньше – в полной боевой готовности, при полном параде.