Вот так, Сашок, будет вам и свадьба, будет и пирог. У Кэрен твоей чудный вкус. Русский вкус. Жгучий вкус.
Я привез все, что полагалось. Пирожки, колбасы, сыры, напитки. Алкогольные и без. Кухня уже кишела людьми. Шутка ли, на сто двадцать ртов наготовить в течение нескольких часов!
Огромные печи, огромные холодильники.
Огромные ивы окружали меня с хладнокровной приветливостью. Я поглядывал на них с подобострастием оборванца, волею случая попавшего на царский двор. Мое ли это дело?
Разгрузившись, я отправился к художнику со списком гостей для именных табличек на столы. Двенадцать круглых столов, по десять человек за каждым, и стол жениха с невестой. Для художника, оснащенного передовой компьютерной техникой, двенадцать табличек – работа плевая. Почему двенадцать? На каждого гостя ведь, а не одну – на весь стол.
Все эти бытовые мысли, расчеты, раскладки как-то странно перемежались в сознании с Хромополком, Русью, Кириллом, Солженицыным, составляя вместе некий общий контекст жизни, для которой все равно всему и все одинаково важно. И высота, и низ. И лицо, и зад. И живот, и душа. Блок писал о едином музыкальном напоре. Что ж, на музыкальном настаивать не стану, а вот единый – это точно.
Недавно попалась на глаза статья об изобретателе современных туалетов (ватерклозетов – первоначально), поднимающая роль домашней сральни до уровня духовных упражнений поэта. Читал и думал: а возможен ли у нас, в нашей очень высокой публицистике, такой гимн заботе о чем-нибудь ниже пояса?
Один из героев Булгакова говорил, не мочитесь мимо унитаза – и не будет разрухи. А Сема мой вспомнил и такой феноменальный эпизодец. Однажды ему встретился инвалид-украинец, который, переехав из деревни в город, ни за что не хотел согласиться с установкой в своей квартире туалета, кричал, что никогда
Наши российские моралисты всех времен и классов очень много наизобретали в сферах духовного улучшения человека, а в области, простите, задницы – будто ее ни у кого из них и не было. Тишина и бойкот.
О духовной нужде – каждый умен и от рецептов нет отбоя. А о физической – брезгливость, жиды позаботятся.
Мне одна наивная американочка сказала как-то: "Ты говоришь, философы у вас великие, лучшие в мире поэты и лучшие писатели. Почему же жизнь у вас вечно в нужде и страданиях? Ничего нет – одни революции, разрухи?" Попробуйте ответить, господа улучшатели человеков. Попытайтесь объяснить этой дуре, этой небогатой, но в меру благополучной американской дамочке все наши особости и убогости.
"Умом Россию не понять!" – гордо бросит ей чиновный поэт-патриот, государственный служитель, а поэт-отщепенец, душевный бунтарь и страдалец горько заплачет и очертит тоскующую грань: "Мы в мире сироты, и нет у нас родства с надменной, набожной и денежной Европой".
Крайне духовно. Все встают. Резь в глазах. Бурные аплодисменты.
Роль ночного горшка в жизни духа – тема не тронутая ни нашим умом, ни нашим безумием. Потому как у нас – брезгливость фонтаном бьет.
Возьми, к примеру, Бердяева Николая Александровича. Тоже – наша гордость и возвращенное народу богатство. Духовный вундеркинд 20 века. Читал, не читал, но назови только имя – и уже ты эрудит, высота, глыба!
Однако для меня он нечто более осязаемое, чем символический знак высоты и полета. Для меня он, прежде всего, – наглядное пособие по теме "Россия и Запад", постоянный поставщик идей о соотношении тела и духа, ума и безумия, вкуса и безвкусицы и многих других туманов и загадок нашей светоносной и во всех смыслах творческой особы – матушки Цивилизации. Я то подтруниваю над ним, то плачу, то матерюсь, то молчу деревянно и потерянно, понимая, что нет смысла тревожить его великую тень, отлетевшую, наконец, в некое Трансцендентное Царство Свободы и там обретшую, будем надеяться, воплощение всех своих земных иллюзий, одухотворенных поэтической инфантильностью абсурда или душевного каприза.
Европеец по манерам и гуманистической универсальности, он явил собой образец сугубо русского нравственного максимализма, подменив жизнь идеалом такой высокой пробы, что в нем не осталось места ничему живому: ни человеку, ни человеческому Богу, ни животному, ни цветам, ни запахам, ни самой истории.
Как ни печальны пошлость и примитив массовых религиозных структур у нас и на Западе (масса везде – масса!), религиозная космология Бердяева, с ее кристальной очищенностью и духовной высокостью, еще печальнее, потому что в ней затаено жало верховного абсолюта, которому вообще все до лампочки. По его собственному признанию, толчком к метафизике послужило ему врожденное чувство брезгливости: