У бочки с квасом тоже толкалась очередь: кто с бидоном, кто с кринкой, кто просто хотел напиться досыта. День, словно его вымолили для ярмарки, выдался не просто теплый и солнечный, а даже жаркий. У скобяного ларька очередь завивалась аж за чайную: продавали гвозди. Я обошел выстроившихся в одну линию людей в надежде найти отца. Ведь он так бедствовал без гвоздей. Прошлую весну мы с Мишкой рубили ему их из толстой проволоки, которую он приволок из «Заготзерна», «отвалив» за пудовую связку «красненькую». Гвозди эти шли для работы, которую теперь называют словом «халтура». А тогда, в годы моего детства, я гордился, когда кто-нибудь из соседей, а то и с других улиц приходили к нам и просили, почти умоляли перевязать раму, перебрать пол, сколотить скамейку или табурет, перетрясти переборку в чулане, починить ларь или сменить подгнившие стропила крыши. И отец никому не отказывал. Шел, потому что людям нужен был его труд, потому что другой этого не сделает. На все село их, плотников, можно сосчитать по пальцам. А тех, кто мог выполнять сложную столярную работу, — всего двое: отец и старик Качурин, который последние годы стал слабнуть глазами, а потому боялся брать подряд.
На всякий случай я занял очередь за гвоздями и, дождавшись последнего, двинулся разыскивать своих. Искал знакомых лошадей, особенно гнедого, на котором ездил вчера, и бабу на возу в клетчатом платке и толстой шерстяной кофте. И вдруг набрел на толпу цыган. В своих пламенеющих яркими красками кофтах с большими рукавами и длинных широких юбках, узлами за плечами, с грудными детьми на руках и маленькими, цепляющимися за юбки матерей черноглазыми цыганятами, они выделялись из серой толпы ярмарочной людской неразберихи. Говорили все сразу на своем гортанном степном языке, широко размахивая руками. Позади цыганок, лениво и важно вышагивая вразвалку, шел чернобородый красивый цыган. Под его зеленым вельветовым пиджаком пламенела огненно-красная шелковая рубаха, широкие атласные штаны были заправлены в хромовые сапоги. Рядом с ним — старая цыганка в цветастой сбившейся на плечи шали. На спине ее колыхался огромный узел, который (чтобы не свалился) заставлял ее балансировать корпусом и низко сгибаться. Когда цыган говорил, под его черными усами белоснежно сверкали ровные зубы, отдавая мягкой голубизной.
Я засмотрелся на цыган. Знал их хитрости и приемы, обмануть они могли запросто. Поэтому мне стало жалко молоденькую девушку, по виду деревенскую, видимо, из глухомани, откуда-нибудь из дальней Крещенки или Майнака. Прижав ее к подводе, груженной мешками с зерном, три цыганки ворожили девушке по ладони, все время воровато оглядываясь. Вот одна из цыганок что-то сказала другой, что помоложе, а та потребовала снять с руки перстенек, убеждая девушку, что будет гадать на золоте, которое говорит только правду. Я смотрел со стороны, боясь подойти поближе, и все же увидел, как молодая цыганка молниеносным движением руки передала перестенек другой, и та тут же, не сказав ни слова, быстро отошла от гадалок. А девушка, находясь словно под гипнозом предсказаний, вся раскрасневшись, ловила каждое слово ворожеи, не сводя с нее глаз. Не знаю, чем бы кончилось это гадание, если бы не подошел милиционер и не окрикнул гадалок:
— Опять вы здесь!.. А ну, пошли прочь!
Молодая цыганка, что снимала с пальца девушки перстень, словно ждала этой команды. Юркнув за спины своих товарок, она поспешно скрылась в толпе. А те две, что остались рядом с девушкой, наступая на нее, продолжали гадать, перебивая друг друга, пока не подошел цыган в вельветовом пиджаке. Тогда они быстро покинули девушку, оставив несчастную с широко открытыми глазами. Она заплакала… Заплакала горько, навзрыд, как плачут несправедливо и жестоко обманутые дети.
В душе я ругнул себя, что не сказал милиционеру, кто взял перстень. Но сейчас уже было не до милиционера. Нужно разыскивать своих.
Первого я нашел Мишку. Он стоял у ларька с мороженым. Одно заканчивал, а другое, нетронутое, держал в левой руке. Издали увидев меня, он в первую минуту обрадовался. Потом его словно что-то обожгло, губы изогнулись желчной подковой.
— А кто мою рубашку разрешил надеть?
— Миш, да мне не в чем было идти… Я вчера, когда с гнедка плюхнулся, рукавом вмазался в коровье говно.
Душа у Мишки добрая, он и не такое прощал мне. Видя, что я подавлен своей виной, он протянул мне мороженое. Я колебался: взять или не взять.
— Чо губы надул? За то, что не добудился? Я тебя два раза будил, ты чего-то промямлил и в перину зарылся, как сурок, а отец не велел тебя будить, сказал, что ночью ты плохо спал. Какие-то змеи снились.
Я взял мороженое. Это означало, что примирение состоялось. Слизывая языком холодную молочную сладость, сформованную столбиком между хрустящими вафлями, я думал: что мне теперь делать с Мишкиными бабками, которые я перепрятал.
— А не врешь? — спросил я, заглядывая Мишке в глаза.
— Чо мне врать-то? Не веришь — спроси у папани или у дяди Данилы, он как раз заходил в горницу, брал сумку с документами.