Пробегая по Пролетарской улице мимо избы Ваньки Ермака, я косил взглядом на его двор и искал глазами красную рубаху. Но кроме огромного огненно-отливающего черно-красного петуха, который, скребя правым оттопыренным крылом по земле и делая лихие круги вокруг как-то сразу притихшей серой курочки, на дворе никого не было.
Чтобы еще больше сократить путь до ярмарки, которая раскинулась за переездом на выгоне, где за последний месяц было понастроено множество ларьков и навесов с прилавками, я напрямик, через обрамляющее рям болото и, минуя центр, выбежал на середину Сибирской улицы. И тут, как на зло, столкнулся с Ермаком. Он узнал меня сразу и, замедлив шаг, снисходительно бросил:
— На ярмарку?
— Ну конечно, — ответил я, изображая полное спокойствие и невозмутимость.
— А «Старый», наверное, уже давно мотанул туда?
— Он на лошадях. К нам приехали кормачевские. А я проспал, бабушка не разбудила, — чтобы хоть что-то говорить, пробормотал я.
— У тебя, случайно, не будет копеек пятнадцать взаймы? На папиросы. Вечером отдам.
У меня не было ни копейки. Но в эту минуту я чувствовал: если бы Ермак попросил полтинник и он был бы у меня — я отдал бы ему, поверил бы, что вернет. Порукой этому была Мишкина победа в прошлогодней драке. И все-таки не знаю зачем, но прежде, чем сказать, что у меня нет ни копейки, я вывернул оба кармана и потряс ими.
— Видишь — ни копейки. Было бы — дал.
— Чего ты выворачиваешь — и так верю, — недовольно пробурчал Ермак. — Ты что, торопишься?
— Да, я же сказал, кормачевцы у нас на постое. Просили покараулить их воза, — соврал я.
Ни о каком карауле возов никто меня не просил. Мне просто хотелось поскорее разойтись с Ермаком, власть которого необъяснимо давила на меня.
— Ну давай жми, а я зайду к тетке. С вечера не курил. На «бычках» кантуюсь.
Я уже давно заметил, что в лексиконе Ермака каждое третье словечко проскальзывало из блатного жаргона. Когда он просил у кого-нибудь папиросу, чтобы несколько раз затянуться, то не говорил: «Дай два раза курнуть», как все ребятишки, а важно произносил: «Дай пару разочков зобнуть».
Миновав Сибирскую, конец которой тонул в гиблой трясине, я поднялся на переезд, откуда с высокой железнодорожной насыпи была хорошо видна выставка-ярмарка, блестевшая на солнце свежевыкрашенными ларьками и стеклами окон деревянного павильона в центре. Трусил легкой рысцой, а в душе не переставал поругивать Мишку. Забыл о своей злости лишь тогда, когда врезался в скопище груженых телег и бричек с распряженными лошадьми.
Тут я впервые увидел то, чему стоило удивляться: вчерашний племенной бык черно-белой масти (я узнал его по белому кружочку на лбу) с огромным кольцом в ноздрях был привязан цепью к врытому в землю столбу, и над ним, щадя его от солнца, возвышался легкий навес, покрытый толем. В толпе зевак чмокали языками, качали головами, разводили руками, судачили, удивлялись, как эдакую махину выдерживают наши неказистые сибирские коровенки. Кое-кто посмелее подходил к самой морде быка и с ладони угощал, кто куском хлеба, кто пряником, кто конфетой… Но бык, поводя ноздрями, принюхиваясь, ни у кого не брал подношений.
— Это что вам — обезьянка в клетке, что ли? — крикнул на зевак, протягивающих быку сладости, жидкобородый мужичишка в яловых сапогах, до того смазанных дегтем, что с них даже текло. — Это бык, а не мартышка. И не голодный он.
Я двинулся искать своих, шныряя между подводами и ларьками, на прилавках которых взвивались на железных аршинах полотнища цветастого ситца, блестящего мелюстина, матовой бязи, мягкой байки… И за всем этим добром толпились бабьи очереди, в которых стоял несмолкаемый говор и колгота. Мужики вели себя степенней: те по большей части табунились у бочек с пивом и у чайной, из трубы которой шел легкий дымок.
Лошади были все как на подбор: породистые, рослые, молодые, упитанные… Кое-где, время от времени пронзали многоголосую сутолоку ярмарки тонким ржанием молоденькие тонконогие жеребята-сосунки, кружившие вокруг кобылиц. Им не было дела ни до ярмарки, ни до невиданного скопища людей, скота и ларьков. Для них пришла пора кормежки, и они бесцеремонно тыкались мягкими бархатными губами в вымя матери.