– Да… все хорошо. А как вы с Тамми поживаете? – отозвался молодой человек.
Овертон казался изумленным. Да и действительно, тут было чему удивляться: ведь когда он, еще в октябре, как-то решил навестить Барака, Тамазин захлопнула дверь прямо у него перед носом. Деньги, которые я посылал ей через Гая, возвращались без объяснений.
– Как он с тобой обращается? – спросил Джек, кивнув на меня. – Сильно загружает?
– Ну… да. Нам очень не хватает тебя в конторе, – пробормотал Ник.
Барак повернулся ко мне:
– А вы как поживаете, мастер Шардлейк? – Его глаза на одутловатом лице были полны боли и потрясения.
– Неплохо. Жаль, что не получаю от тебя никаких известий… – ответил я.
– Слушайте, – тихо сказал мой бывший помощник, – у меня мало времени. Тамми не хочет, чтобы я с вами разговаривал. Я только пришел сказать, что у меня все в порядке. Мне тут поступило предложение от группы стряпчих поработать с ними, когда немного поправлюсь, – разговаривать с клиентами, искать свидетелей и прочее. В общем, делать такие вещи, где не нужны две руки. Так что не волнуйтесь.
– Я страшно сожалею, Джек, страшно, – сказал я. – Тамазин права, считая, что в этом полностью виноват я.
– Чушь какая! – заявил Барак с отголоском прежней энергии. – Я сам решил участвовать во всем этом и сам врал жене о том, чем занимаюсь. Или я уже не отвечаю за свои решения?
Спазм гнева исказил его лицо, и я понял, что в своих собственных глазах Джек уже не совсем полноценный мужчина. Я ничего не ответил.
– Как поживает новорожденная? – спросил Николас. – Мы слышали, что у тебя появилась дочка.
– Да, девчонка сильная и здоровая, голосок у нее дай боже, совсем как у матери. Не дает никому покоя за милю от Линкольнс-Инн! Мы хотим назвать ее Матильдой.
– Поздравляю, Джек, – тихо сказал я.
Барак оглянулся через плечо на Тамазин:
– Ну, мне лучше вернуться. Слушайте, когда я снова выйду на работу, со мной можно будет связаться. А насчет этого, – он кивнул на свой пустой рукав, – теперь обрубок заживает, и Гай обещал сделать мне какую-то специальную насадку. Она не заменит руку, но, наверное, будет лучше, чем ничего. А Тамми – дайте ей время, она непременно смягчится. Просто ей, наверное, легче обвинять в случившемся вас, чем меня.
В этом была доля правды. И все же миссис Барак имела полное основание винить меня в увечье ее мужа, да я и сам полагал, что сие полностью на моей совести. Джек кивнул мне и снова повернулся к жене. Тамазин видела, как он говорил со мной, и ее взгляд приобрел теперь оттенок уныния и безнадежности, что глубоко ранило мое сердце. Я отвернулся.
Гул голосов прекратился, толпа снова затихла. Песнопения, которые раздавались за Гольбейновыми воротами, приближались и стали громче. Все сняли головные уборы. Я стянул капюшон и ощутил, несмотря на сержантскую шапочку, ледяной воздух. Два распорядителя похорон проскакали под главной аркой, проверяя, свободна ли дорога. Потом под широкими сводами, продолжая петь, прошли хор и священники из королевской часовни. За ними следовало сотни три человек в новых черных плащах и с факелами в руках – бедняки, которые по традиции возглавляли похоронную процессию, когда хоронили великих людей. Что ж, теперь в Англии нищих было в избытке, больше, чем когда-либо прежде.
За ними следовали всадники, десятки всадников со штандартами и флагами. Они определенно были не из бедных – высшие персоны королевства в окружении йоменов. Я узнал некоторые лица: Кранмер, Ризли, Пейджет – и склонил голову, якобы скорбя. Наконец они проехали, и показался огромный катафалк. Один из юристов у меня за спиной, оттолкнув Николаса, в раздражении воскликнул:
– Отойди, жердина, дай посмотреть!
Катафалк тянула восьмерка здоровенных коней под черными попонами, а под золотым балдахином стоял огромный гроб, на крышке которого лежала восковая фигура короля Генриха VIII, поразительно похожая на живого, но не на такого, каким я видел его летом, а на того, что был запечатлен на фреске Гольбейна: в расцвете сил, с рыжими волосами и бородой, с мощным, налитым силой телом. Фигура была одета в усыпанный драгоценностями бархат, а на голове у правителя был ночной колпак. Черты его были полны умиротворения и покоя – вряд ли при жизни у Генриха когда-либо было такое выражение лица.