«Я почувствовал – а это чувство всегда делает меня счастливым – его человеческое, моральное превосходство, внутреннюю свободу, не ведающую тщеславия, свободу как естественное условие существования сильной души. С первого же взгляда я угадал в нем человека, который в решающий час станет совестью Европы. Мы говорили о “Жан-Кристофе”. Роллан объяснил мне, что ставил здесь перед собой троякую задачу: попытаться заплатить долг благодарности по отношению к музыке; выступить в защиту европейского единства и призвать народы опамятоваться. Теперь каждый из нас должен действовать – каждый на своем месте, в своей стране, на своем языке.
Пришло время удвоить и утроить бдительность. Силы, разжигающие ненависть, по своей низменной природе стремительнее и агрессивнее, чем миролюбивые; к тому же в отличие от нас они заинтересованы в войне материально, а это всегда делает человека неразборчивым в средствах. Безумие уже перешло к действиям, и борьба с ним даже важнее, чем наше искусство. “Оно может утешать нас, одиночек, – говорил он мне, – но с действительностью оно ничего поделать не может”»{221}.
Позже Роллан преподнесет новому другу бесценный подарок – последнюю рукописную тетрадь (окончание десятого тома) своего главного творения, романа «Жан-Кристоф», за который в 1915 году в разгар мировой войны он заслуженно получил Нобелевскую премию{222}. Роллан предвидел европейское братоубийственное кровопролитие и говорил об этом австрийскому коллеге при первой встрече. Предвидел бурю протеста «патриотически» настроенной части европейского общества и, разумеется, понимал, что с гордостью, достоинством и честью встанет «над схваткой»{223}.
Но в 1911 году его голос (Цвейг подтверждает, что «говорил он очень тихим голосом»), к сожалению, не был услышан. Миллионы раненых и убитых еще не мерещились никому, кроме обеспокоенного, проницательного сердца Ромена Роллана, частичкой которого в тот памятный февральский день он поделился с другом в своей «монашески скромной келье». «Это был первый разговор, из которого я уяснил, что наш долг – не сидеть сложа руки перед угрозой войны в Европе; и в тот решающий момент ничто не давало Роллану такого огромного морального превосходства над всеми остальными, как то, что он заранее готовил себя к тяжким духовным испытаниям»{224}.
В такие раздумья, навеянные беседами в парижской «келье» у мудрейшего Роллана, Стефан был погружен, пока следовал поездом из Парижа в Шербур. Но, взойдя на верхнюю палубу лайнера, оставил печальные мысли на берегу, попытался изгнать их из сознания хотя бы на время. Он старался не верить в пессимистичные прогнозы и пророчества о будущем любимой Европы.
В венской квартире на Кохгассе исправно продолжала работать секретарь Матильда Мандл; стало быть, очередное длительное отсутствие писателя не привело к задержке корреспонденции. Накануне его отъезда во Францию Матильда отпечатала одинаковые бланки писем-извещений. «Стефан Цвейг извиняется за то, что ему может потребоваться несколько недель, чтобы разобраться с письмами, книгами и другими присланными материалами, поскольку в настоящее время он путешествует за границей и получает свою почту с задержкой в месяц».
Не успеют немецкие и французские друзья получить от него первые «письма счастья», как австрийский щеголь энергичной походкой спустится по трапу и сделает первые шаги по Новому Свету, о котором ему на закате жизни захочется рассказать в повести об Америго Веспуччи{225}. И, работая над восстановлением деталей «одной исторической ошибки» далекого прошлого, «сумбурного переплетения случайностей, заблуждений и недоразумений», волею судеб стать свидетелем «заблуждений и недоразумений» своей эпохи, главной трагедии современности – прихода национал-социалистов к власти в Германии.
Но до сгущения туч в Европе предстояло еще дожить. Пока же туриста из Вены радовало безоблачное небо Нью-Йорка, которое еще не заволок страшный смог пожара на швейной фабрике «Трайангл»{226}. «Первое впечатление было потрясающим, хотя Нью-Йорк не имел еще той опьяняющей ночной красоты, как ныне. Еще не было переливающихся каскадов света на Таймс-сквер и искусственного звездного неба над городом, которое по ночам миллиардами электрических звезд посылает свет звездам настоящего неба. Панорама города, да и движение на улицах были лишены сегодняшнего размаха, новая архитектура еще очень робко проявлялась лишь в отдельных высотных зданиях; витрины магазинов не были оформлены так многообразно и с таким вкусом»{227}.