В последние месяцы работы над «Иеремией» Стефан обсуждал с ней библейских пророков и апостолов. Не зная молитв, не веря во Всевышнего – «я проклял своего Бога, убил его в своей душе», – рассуждал о грехопадении человечества. Неустанно искал объяснения и смыслы вечных скитаний еврейского народа. Нередко из таких бесед складывались диалоги героев его новой драмы. Как, например, ночной разговор из четвертой сцены, возникший между часовыми на крепостных стенах Иерусалима, наблюдавших за тем, как Самария и Гилгал пылают в огне осады: «Зачем Бог бросает народы друг на друга? Разве мало места под небом?.. Кто сеет ненависть, когда так много места для жизни и пищи для любви?.. Бог не может желать этого преступления. Он дал нам жизнь, чтобы жить… Война не от Бога. Откуда же она?..» – «Твои вопросы ни к чему, ты только терзаешь себя». – «Бог дал нам сердце для того, чтобы оно терзалось».
Если в споре и диалогах рождается истина, то писатель, бесспорно, пришел к этой истине в середине войны, когда в уста хора в поэме «Иеремия» вложил страшное пророчество: «Иди своей дорогой и терпи страдания, мы жаждем припасть к водам далеких источников, истосковавшиеся по ним губы наши горят от горечи, нас гонят из страны в страну, лишая родины, по бесконечному пути страданий, мы вечно побежденные, рабы приютившего нас очага». Как он мог такое написать в 1917 году?
Фридерика поддержит и еще один его замысел на библейскую тему. Проведя параллель между текущими событиями войны и преданием о строительстве Вавилонской башни, он пишет эссе «Вавилонская башня» («
К сожалению, мирного будущего для великого бельгийского поэта не наступит. Он нелепо погибнет на вокзале в Руане 27 ноября 1916 года – на долю секунды в людской толпе потеряет равновесие и упадет прямо на рельсы. Легенда гласит, что, когда Верхарна вытащили из-под вагона с отрезанными выше лодыжек ногами, он, еще находясь в сознании, успел прошептать: «Моя жена… Моя родина». На следующий день Стефану Цвейгу исполнилось 35 лет; даже страшно представить, какой это был для него удар в то «праздничное» ледяное ноябрьское утро.
«Мрачный то был день… Я помню его и поныне и никогда не забуду. Я достал все письма поэта, чтобы перечитать их в последний раз, побыть с ним наедине и убрать навсегда, похоронить то, что навеки ушло из жизни, ведь я же знал, что уже никогда больше не придет ни одного письма. Но так и не смог этого сделать – что-то во мне не желало признать разлуку вечной и проститься с человеком, который стал для меня живым воплощением всех моих идеалов, примером всей жизни. И чем больше я повторял себе, что он умер, тем сильнее чувствовал, как много от его существа еще живет и дышит во мне. И даже эти прощальные строки, посвященные вечной памяти Верхарна, вновь оживили передо мной его образ. Ибо лишь осознание великой утраты дает нам истинное обладание утраченным. И только те, память о ком не умрет и после их смерти, остаются для нас вечно живыми!»
После смерти Верхарна он на некоторое время даже перестал пользоваться фиолетовыми чернилами и в знак траура писал письма черным. «Его милые глаза полны горячих, непролившихся слез. Как мне тяжело, что на него свалилось это горе…» – писала Фридерика в своих воспоминаниях, тяжело переживая вместе с любимым невосполнимую утрату.
Как-то морозным декабрьским утром, перечитывая поэзию Верхарна, Цвейг остановил взгляд на стихотворении «Голуби», вспомнив, что мудрый учитель называл этих божьих созданий «птицами мира». Сердце писателя отозвалось новым порывом, подсказав сюжет «повести о странствиях и участи третьего голубя», выпущенного Ноем из ковчега с вершины горы Арарат. Третий голубь, в отличие от первых легкокрылых посланников, не вернулся обратно к Ною, а, поселившись в лесу, вынужден был укрываться в непроходимой чаще, ибо «временами он чуял присутствие людей». Но то были мирные люди, дровосеки, грибники, гуляющие влюбленные… Никто из них не желал причинить ему боль, не намеревался убивать беззащитных птиц, живших с людьми под одним голубым небом и солнцем.