— Его можно понять, — пробормотал я.
— Я бы по-другому сформулировал мысль, — возразил Курбанов. — Если человек действительно ошибся, то он обязан честно и открыто признаться в этом, а если он прав, то должен бороться до конца.
Самарин кивнул.
— Я тоже так считаю.
Мы выпили. Солнце спускалось к горизонту, и синие горы, освещенные его лучами, виднелись сегодня особенно четко. Это казалось мне хорошим предзнаменованием. Курбанов обращался к нам на «ты». Это тоже нравилось мне.
У Гермеса слипались глаза, он все время клевал носом. Самарин отставил от него кружку, мягко сказал:
— Ты свою норму выпил.
Гермес стал протестовать, с трудом ворочая языком. Волков прикрикнул на него.
Мы перебивали друг друга, вспоминая смешные эпизоды из фронтовой жизни, потом, словно по команде, смолкали, и тогда каждый из нас, должно быть, видел похожее на то, что возникало перед моими глазами: осенний ливень, наполненные жидкой грязью окопы, выступающую из тумана околицу деревни, пульсирующие вспышки немецких пулеметов, осунувшиеся, с воспаленными глазами лица солдат и многое-многое другое, что запечатлелось в памяти.
Самарин предложил спеть.
— Самое время! — обрадовался Волков и пожалел, что нет гитары.
— Обойдемся, — сказал я.
Пел Волков, а мы нестройно подтягивали.
— …И поет мне в зе-млянке гармонь про улыбку твою и глаза, — задушевно выводил он, и я чувствовал: навертываются слезы.
Мы сидели тесным кружком, положив руки друг другу на плечи, раскачивались в такт мелодии. Мы были как одна семья…
17
В конце июня, когда окончилась сессия, мы стали собираться в путь-дорогу. Волков уезжал к сестре, Гермес — домой в Чарджоу, Самарин о своих планах ничего не сообщал, и мы не расспрашивали его, потому что давно убедились: что захочет, он и сам скажет, а что не захочет — как ни старайся, все равно не выпытаешь.
Я хотел навестить мать. Денег на билет не было, но это меня не смущало: решил ехать зайцем, как ездил раньше. Мне всегда удавалось вовремя ускользнуть от контролеров; я не сомневался, что доберусь до, Москвы, хотя, быть может, затрачу на дорогу несколько лишних дней. Узнав, что у меня нет денег, Самарин предложил устроить складчину. Я сказал, что обойдусь, знал: у ребят нет ни копейки в загашнике.
Перед самым отъездом Волков объявил, что он отчислен из института, в тот же день сдал кастелянше постельные принадлежности. Покосившись на свою ржаво темневшую кровать, сказал осипшим от волнения голосом:
— Кранты!
— Дурная голова ногам покоя не дает, — отозвался Самарин.
— Не вороши сердце, лейтенант! — огрызнулся Волков.
Я вдруг подумал, что это дело можно переиграть, посоветовал Волкову забрать заявление.
— Нельзя, — возразил он. — Я уже на работу устроился — с двадцатого августа приступаю.
— Ты навещай нас, — с грустью произнес Гермес. Он запихивал в чемодан свои вещи и делал это, как всегда, неумело — лишь бы крышка закрылась.
— Дай-ка, — не выдержал Волков и, отстранив Гермеса, склонился над его чемоданом. Выложил измятые рубахи, скомканные, будто побывавшие в коровьей пасти, трусы, носки и все прочее; протер влажной тряпкой дно, застелил его газетой и начал бережно укладывать в чемодан вещи, ворча с нарочитой строгостью:
— Ну и неряха же ты, аж стыдно делается! Почти год с нами прожил и не научился порядку. В армию тебе надо! Схлопочешь десяточек нарядов вне очереди — научишься.
Я посмотрел на кровать Волкова.
— Ей-богу, плохо, что ты покидаешь нас!
— Не ной, — выдавил Волков и еще ниже склонился над чемоданом.
Зима тянется долго, осень тоже, а весна и особенно лето проходят, как скорый поезд мимо полустанка. Это я заметил давно, когда учился в школе. В первые дни каникул думал — впереди целое лето. А в конце августа, когда дни становились короче и начинали опадать листья, охватывало уныние: скоро осень — моросящий дождь, голые ветки на деревьях, грязь на дворе, потом снег, холод, наросты льда на окнах, электрический свет по утрам и задолго до наступления вечера. И во двор не выбежишь в одной рубашке и в тапочках на босу ногу. Нет, зиму я не любил. И осень тоже. Любил весну, лето, задумчивый шелест листвы, птичьи голоса, поляны, усыпанные ромашками и колокольчиками. Но самое главное — солнце, тепло. Может быть, именно поэтому после демобилизации меня потянуло на юг…
На этот раз лето тоже пролетело до обидного быстро. Но меня уже не пугала зима: я возвращался в Ашхабад. Чувствовал — соскучился. Хотелось поскорее увидеть ребят. Втайне я продолжал верить, что встречусь и с Алией. Время не выветрило ее из памяти, как оно не выветрило и мою первую любовь. Иногда казалось, память дана мне в наказание. Как я обрадовался, когда, возвратившись в Ашхабад, узнал, что через несколько дней после моего отъезда Алия приходила в общежитие! Об этом мне сообщил Самарин — он уехал позже всех, а приехал первым.
— Почему ничего не написал мне? — тотчас спросил я.
— А куда, по-твоему, я должен был написать? — возразил лейтенант. — На деревню дедушке?
Я мысленно выругал себя за то, что не оставил Самарину московский адрес.