Спешат в военкомат солдаты. Одни прямо с ходу в дверь, другие останавливаются, достают кисеты, сворачивают самокрутки, подолгу мусоля аккуратно оторванные клочки газет, курят с чувством, с толком, с расстановкой. До самой последней затяжки курят. Уже пальцы жжет, а они все тянут и тянут. С любопытством посматривают на тех, кто выходит из военкомата: как, мол, там? А у тех, кто выходит, рот до ушей. Вот еще один появился. Солдат как солдат. Ремень на последней дырочке, сапоги надраены, аж смотреться можно, шапка чуть набочок.
— Одолжите ножичек, братья славяне! — восклицает солдат и начинает спарывать погоны.
— Погоди, — останавливают его, — сукно поранишь. Давай подмогнем.
Из двери паренек выскакивает. Глаза шальные. Только отошел — цап погон.
— С мясом выдерешь, — урезонивают его. — Лучше срежь.
— Надоело козырять, — бормочет парнишка. — Я теперь…
— Все равно козырнешь, — возражают ему, — по привычке.
Я обвожу глазами солдат. Двенадцать человек у военкомата. У двух на погонах черная окантовка, у одного — голубая, а у остальных — малиновая.
Малиновая окантовка — пехота, а в ней миллионы служили. Из каждых десяти вояк, что сейчас по всей стране военкоматы «атакуют», половина — пехотинцы.
На моих погонах тоже малиновая окантовка. Два года без малого протрубил я в пехоте. В ноябре сорок третьего, в тот день, когда первый снег выпал, вот отсюда, с Большой Якиманки, вот от этого слегка приплюснутого, будто придавленного огромной ладонью, дома, в котором размещался и теперь размещается райвоенкомат, потопал я, остриженный наголо, длинный и худущий, на Курский вокзал. Там погрузили нас в один вагон — и прощай, Москва…
Лежит на карнизе погон. Плавают в лужицах желтые листья, сорванные осенним ветром. Бабахает дверь на пружине. Как пушка бабахает. Зазеваешься — наподдаст: весь день почесываться будешь. Стелется по двору махорочный туман. Прут в военкомат солдаты. Густо прут — демобилизация. А я не тороплюсь. Я еще успею погоны спороть. На пять минут раньше, на пять позже — какая разница? Сердце от тревоги к ребрам липнет и нервишки напрягаются, как тетива. Вот она, демобилизация! Сколько мы о ней толковали…
Бабахает дверь. Солдат в летах, с прокуренными усами, тот самый, что погон поднял, булыжник у двери прилаживает. Только отошел — бабах!
— Ядрена корень! — Солдат возвращается назад и начинает скрести розовую плешь. Шапка-ушанка ему на глаза налезает.
— Сыми пружину-то! — советует кто-то.
— Верно, — соглашается солдат.
Крепко держит стальная пружина дверь. Пыхтит солдат. Толпятся вокруг советчики. Один то предлагает, другой это.
— Рви с гвоздем! — командует ефрейтор с едва наметившимися усиками. Нос у него прямой, с тонкими вздрагивающими ноздрями, взгляд дерзкий. Одет он знатно: в хромовые сапожки, в офицерскую шинель. На таких, как этот ефрейтор, девчонки падки. В глубине души я завидую таким: им все достается легко, все само им в руки лезет.
— Рви! — гудит братва.
Раскачивает солдат гвоздь. Пальцами раскачивает — без клещей. За четыре военных года солдаты к любому делу привыкли, и гвоздь вытащить для них — тьфу!
Лежит на солдатской ладони гвоздь. Здоровенный гвоздь — богатырь. Дверь как прорубь теперь — ныряй!
— Жми, братва, на демобилизацию — вторая дверь от угла налево! — орет ефрейтор и тянет руку к погону.
«Неужели и он?» — думаю я, и в это время раздается:
— Товарищ ефрейтор, подойдите! — В дверном проеме, словно картина в раме, капитан стоит. В серых глазах лед. Солдаты смолкают. Ефрейтор трогает кончиком языка усики, словно проверяет, на месте ли они, и спрашивает, сделав невинное лицо:
— Это вы мне?
— Вам, вам, товарищ ефрейтор!
— А я, между прочим, уже не ефрейтор. Я просто Зыбин Алексей Андреевич, одна тысяча девятьсот двадцать второго года рождения. Десять минут назад, товарищ капитан, я еще подчинялся вам, а теперь — нет…
«Силен, — думаю, — словно гранатой жахнул».
У капитана по скулам румянец потек, он что-то сказать хочет, но что скажешь, когда ефрейтор кругом прав, когда он уже не ефрейтор, а просто Зыбин Алексей Андреевич, одна тысяча девятьсот двадцать второго года рождения. На солдат взглядываю: кое-кто одобряет ефрейтора, а кое-кто нет. Я не то чтобы одобряю, но и не осуждаю. Свои погоны я сниму, и сниму аккуратно, пыль обдую. Пускай на память остаются. Тем более что один погон, левый, у меня особенный. Малиновый кант на нем пулей порван. Погон у меня приподнимается, когда я плечом шевелю. Вот по нему и шуранула пуля. Если бы немец чуть ниже взял, то амба бы мне.
— Всего вам хорошего, товарищ капитан! — говорит ефрейтор. Нормально говорит, без подначки. — И вам, братва, всего наилучшего! — Ефрейтор делает ручкой и идет вразвалочку к воротам — сват королю, брат министру.
Капитан исчезает, а солдаты колготню начинают. Одни осуждают ефрейтора, другие возражают:
— Чего там? Правильно врезал. Может, у него война в самых печенках сидит.