То явление «Спаса» отец описал в своих воспоминаниях, которые никому никогда не давал читать, опасаясь того, что время подобных откровений еще не наступило. И только однажды рассказал о том своем видении Ефрему. Будто боялся нарушить какой-то негласный договор между ним и духом преподобного Андрея Рублева, который словно поселился после этого в его иконописной мастерской на Арбате, помогая отцу писать иконы.
Когда грохочущий ливень перестал барабанить по крыше и о прошедшей грозе только напоминали всплески зарниц, Ушаков проводил Овечкина до калитки и вернулся в дом, с опаской покосившись на окно.
На столе между тем надрывался телефон, и Ушаков нехотя поднял трубку.
— Ефрем? Заснул, что ли? Вроде бы как рановато.
Этот насыщенный баритон, вальяжно-снисходительный и в то же время по-хозяйски повелительный, Ушаков мог бы признать из сотни других голосов, оттого и произнес с хрипотцой в голосе, будто в глотке засел ледяной комок:
— Заспал малость. Работы невпроворот. Встаю ни свет, ни заря.
— Это хорошо, что работы невпроворот, — снисходительным смешком отозвалась телефонная трубка, — сейчас все на обратное жалуются. — И тут же: — А с голосом-то что случилось? Не узнать.
— Да ничего особенного, видать, горло прихватило. Молочком холодным побаловался.
— Молочком… — все также снисходительно буркнул баритон. И тут же настороженно: — Может случилось что? А тут я со своим звонком.
— Да нет, все нормально, — пробурчал Ефрем.
— Тогда рад за тебя. И вот что еще… навестить тебя хочу, в ближайшие дни. Не против, надеюсь?
Мысленно выругавшись и невольно покосившись на темный провал окна, Ефрем хотел было сказать, что незваный гость хуже татарина, однако сдержался и только пробурчал, откашлявшись:
— Что-нибудь срочное?
— Весьма.
— Еще один заказ?
— И это тоже. Но главное…
— Ты все о том же? — повысил голос Ушаков.
— Да ты особо-то не кипятись, Ефремушка, не кипятись. Себе же в убыток будет.
— Что, надумал пугать?
— Окстись, Ефрем! Когда это я тебя запугивал? Просто поговорить хотел. Можно сказать, по-родственному…
Часть ІІ
Глава 11
Жесткая лагерная шконка — это всегда дискомфорт. Однако плохо вдвойне, если родители нарекли тебя именем Зиновий — Зиновий Давыдович Пенкин (Зяма), когда тебе уже под шестьдесят и ты не держал в руках ничего тяжелее шариковой ручки, коньячного бокала, да еще, пожалуй, прекрасных женских ног, в сладостной неге которых можно было забыть все на свете.
При воспоминании о женском теле Пенкин даже слегка застонал, скрежетнув зубами, и уставился неподвижным взглядом в серый потолок, посреди которого тускло высвечивала сорокаваттная лампочка. Даже ремонт, недавно проведенный в отрядном помещении, не мог скрыть той копоти и грязи, которая десятилетиями осаживалась на засранном мухами потолке, и от этой, казалось бы, никчемной мелочи, на душе становилось еще тоскливей и безрадостней.
«Увидеть бы Париж — и умереть!»
Пенкин поймал себя на мысли о том, что в его голове, словно заезжая пластинка, все чаще и чаще прокручивается этот бред сумасшедшего, эта словесная ахинея, неизвестно, когда услышанная им, и даже выругался шепотком, стараясь освободиться от посторонних мыслей.
Это же надо придумать такое! Увидеть Париж — и умереть…
Более всего на свете он хотел сейчас жить, жить полнокровной, насыщенной жизнью, и не очень-то стремился попасть в Париж с его Елисейскими полями, такой же серо-белесый и засранный приезжим людом, как этот потолок. Он хотел в Москву, в свою квартиру на Кутузовском проспекте, в конце концов к своей жене, от которой уже стал отвыкать за четыре года отсидки, но, кажется, именно этому желанию исполниться было уже не суждено.
Если еще месяц назад он надеялся на «милость» лагерного начальства, думая, что он, как законопослушный зэк, имеет все основания пойти на условно-досрочное освобождение, то теперь, после разговора «по душам» с лагерным кумом, эта мечта улетучивалась, как давным-давно забытое чувство утреннего похмелья после горячего душа, оставляя во рту паскудную горечь то ли собственной вины, то ли обиды на всех и во всем. Таких законопослушных, как он, в отряде набиралось более чем предостаточно, и выбор Хозяина, который в подборе счастливчиков на УДО руководствовался характеристиками от лагерного кума, пал на двух пердунов из отрядного актива. Кто-то из зэков, также надеявшийся на условно-досрочное освобождение, воспринял этот облом как нечто обыденное, кто-то зарылся головой в комковатую ватную подушку, не в силах сдержать слез горечи, и только он один, пожалуй, завыл от обиды и «несправедливости», бросившись на «выяснение отношений» с начальством оперчасти.
— А почему, собственно, я должен был рекомендовать тебя, — искренне удивился кум, — а не того же гражданина Пупкина, который раскаялся в содеянном, который был лоялен к руководству колонии и который — в этом я лично убежден на сто процентов, в колонию больше не попадет?