Мирсконца пока еще не символ, а только факт. Только петуший голос Алексея Крученых. Только он, Крученых, писавший вместе со всеми русскими поэтами-футуристами и объединивший в своих книгах всех русских футуристов художников20, которые любовно украшали его «голую чушь» собственной «чушью», может теперь, принеся догмат и войну, прокричать:
Мне смерти нет и нет убоя в лицо плюют карболкою напрасно как будто пухну от ядопоя а пистолета выстрел застенчиво гаснет. («Будалый»)
Но все эти крайние нелепости, этот театр безумия является только подходом к иному, еще большему вздору – заумному языку. Весь футуризм был бы ненужной затеей, если бы он не пришел к этому языку, который есть единственный для поэтов «мирсконца».
Голосом звонким, как горлочервонцем шекспировского оборванца, были выброшены первые будетлянские слова:
Здесь впервые русская поэзия заговорила гортанью мужчины и вместо женственных: энных, енных, ений эта глотка исторгла букву «Г» – «глы-глы». Мужественность выразилась не в сюжете, что было бы поверхностно, но в самой сердцевине слова – в его фонетике, как это уже намечалось в словах: гвоздь, голан-дос, Ассаргадон, горилла…
К. Малевич пишет22: «„Бумг, мумонг олосс, а чки облыг гламлы“ – в последнем Вашем облыг лежит большая масса звука, которая может развертываться, и конечные буквы дают уже сильный удар, подобный удару снаряда о стальную стенку».
(Кстати: это стихотворение еще раз докажет востроголовым пушкиньянцам, что они окончательно не могут отличить Крученых от Пушкина.) Стихи должны быть похожи не на женщину, а на «грызущую пилу»23. Вот какое обязательство принял на себя первый заумный поэт – Крученых.
Но это обязательство он выполняет, конечно, так же мало как и всякое другое, п. ч. он художник, которому не важно создавать в русской поэзии эпоху «мужества» или иную, – он должен жить, оставаясь чистым нулем – он может, напр., и пококетничать:
Ему некогда останавливаться на исторической самооценке перед зеркалом славы, когда «будалая» эпоха наступила и творятся самые необходимые слова:
Янь юк зель дю гель газ шья жлам низвак, цлам цлай, залан-далы… А вот милые стихи, после которых всяческая необходимость исчезает:
Таким образом, Валерий Брюсов дождался ответа на свой вопрос «где вы, грядущие гунны?»24, а Мережковский простым глазом может видеть «свинью, летящую в лазури»25.
На заумном языке можно выть, пищать, просить того, о чем не просят, касаться неприступных тем, подходя к ним вплотную, можно творить для самого себя, потому что от сознания автора тайна рождения заумного слова скрыта почти так же глубоко, как от постороннего человека.
Но заумный язык опасен: он убьет всякого, кто, не будучи поэтом, пишет стихи.
Заумные стихи ему не понравятся. А дверь мышеловки закроется сама собой.
Когда-нибудь новый Даль26 или Бодуэн27 составит толковый словарь заумного языка, общего для всех народов.
Новый Грот28 упорядочит правописание.
Тогда явится и новый футурист.
И это будет наш Алексей Крученых.
Достоевский верил, что Россия «спасет Европу», в наши дни русский народ клянется «научить» ее, у нас: или все, или нуль, или научить, или, по крайней мере, проучить, сотворить грандиозную мерзость.
Последние морфологические изыскания Крученых в книге «Малахолия в капоте» устанавливают несомненную анальность пракорней русской речи, где звук «ка» – самый значительный звук.
(подробно в книге Крученых «Ожирение роз», мой разговор с ним на «Малахолии в капоте»). Европейский футуризм весь в пределах некой случайной идеологии и технического овладения быстротой.29
Мы же органичны и беспредельны, почему Крученых и нарек однажды как истину, что у русских футуристов есть наемники: футуристы итальянские.
Природные свойства русского языка еще Пушкину дали как-то возможность оскорбить Европу рифмой, что связывает существенную анальность нашу с нашим же отношением к Европе.
Крученых не мог, будучи русским, остаться только русским поэтом-футуристом: он позволил себе все непозволительные поступки и остался грандиозным нулем, как Россия, абортировавшая войну: