Баглай ласково взял обе ее руки в свои, смотрел на плечи, что стекали плавно, оголенные больше обычного… На ресницы смотрел опущенные, с припаленными кончиками, на мучительное подергивание губ… Ничего нет дороже этого! Венец жизни — в тебе. И счастье жить — от того, что открыл для себя именно ее, самого близкого отныне человека.
— Ты был… в наших Вовчугах?
Да, он был в Вовчугах! И ему все о ней известно, немало слышал от людей про Елькину прежнюю жизнь, — рассудительное, доброе слово о ней слыхал…
Неотрывно на нее смотрел. Святое и сейчас. Святое и чистое, как солнце, создание! И не слышал я, что слетало сейчас с твоих уст. Все это наносное, навеянное, наигранное — то не ты. И даже если воображение искренне нагнетало тебе все это, выставляло тебя в худшем свете, не верь и крикам собственного воображения.
Елька засмотрелась на далекие плесы, солнцем слепившие глаза. За озерами — снова озера — озера белых лилий, уток непуганых, упругокрылых…
— Есть что-то печальное в этих просторах, — сказала, помолчав.
— Не надо печального! — отмахнулся Баглай, но тоже задумался. «Беспредельные просторы и вправду часто вызывают в нас грусть, — почему это? Грустью для человека окрашены бескрайность степей и, видимо, океана тоже… Так же замечено, что есть что-то почти скорбное во взгляде влюбленных…»
— Один сказал мне: искательница свободы… Как ругань сказал… А ведь и правда… искательница, — и в голосе ее зазвучала ирония, горечь. — Потому что любовь — это и есть, пожалуй, величайшая свобода.
— Как это мы встретились здесь? Ежевика кусючая, камыши, тропинка безлюдная… и вдруг ты… Просто мистика какая-то!
Елька подняла на него глаза:
— Я умерла бы, если бы мы не встретились.
И взгляд ее стал бездонным, как там, когда впервые Микола увидел ее через Ягоров забор на своей Веселой. Глаза будто очистились от всего, что перед тем в гневе наговаривала на себя, собственной болью защищаясь… Было сейчас совсем иное в глазах — он уловил затаенную, мучительную жажду счастья и любви. Жестом врожденной заботы и ласковости согнала комара с его плеча, а рука так и задержалась на плече. Нежностью беспредельной, преданностью, любовью светился ее зеленоватый взгляд, глаза стали криницами бездонными, снова засияли слезой, как там, возле собора.
— Любимый мой…
«Сам ты не знаешь, что ты со мной делаешь, — могла бы она ему сказать. — Рядом с тобой я вновь возрождаюсь к жизни, возле тебя снова становлюсь человеком!»
Охваченный чувством неизбывной нежности, Микола привлек, обнял ее.
Цапля поблизости, размашисто взмахнув крыльями, взлетела над солнцем, над камышами.
Стояли, замерев в объятиях.
Будут еще вам лунные ночи Скарбного, с русалочьим всплеском на глубинах, мохнатыми тенями по кустам. Будут еще вам седые туманы и росы по пояс! И во вспышках августовских зарниц еще увидите свое Скарбное, во всплесках гроз голубых, невесомых, когда все пространство ночи трепещет ими, а наэлектризованное небо дышит энергией разрядов, разверзается вновь и вновь, освещая молниями до самых глубин ущелья туч. Ходить еще здесь грозам веселым, насыщенным жизнью, и на, ветру деревьям шуметь, по-ночному высоким…
И рассветы вам будут пригожие, послегрозовые, когда нет уже сумрачных загадок ночи, всклокоченных таинственных теней, нет зарниц, нет бури, прошумевшей над урочищами, — тонконогие букашки, играя, бегают по воде, светлый родничок смывает могучий корень, девушка, приготовившись к купанью, стоит в задумчивости меж дубов на редколесье берега, и солнце молодое целует девичью грудь… Так будет: волнами разольется солнце по водам Скарбного, заиграет на них, чуть тронутых утренним движением воздуха, и световые зайчики, отскочив от воды, метнутся по обрывистому берегу, по оголившимся крепким корневищам, затем рябью теней и света скользнут по счастливым лицам влюбленных, по тугой чеканности ветвистых вековых дубов…
Даже те, в чьих душах живет поэзия урбанизма, мечтают хоть разок провести выходной за городом, с ночевкой на Скарбном. От танцплощадок и радиол, от асфальтовой духоты и заводских дымов убегают сюда к чистоте дубов и шелесту трав, к лягушачьей симфонии, к журчанью воды и комариному звону.
Комары тут самые крупные на свете. Но и перед комаром горожанин не пасует, радостными становятся уже сами сборы в дорогу, когда заводчане готовятся, как в далекий поход, и звучит над ними подбадривающий голос вожака:
— Что ж, трогаем, братцы? Пойдем на луга-базав-луга комаров, как медведей, кормить!
И с этою запорожской присказкой, с рюкзаками на спине — друг за другом к автобусу.
Еще не стемнеет, как на крутом обрывистом берегу, оплетенном корнями, где было когда-то стойбище первобытного человека (школьники не раз находили тут в вымоинах берега бивни мамонтов и каменные орудия далеких наших пращуров), — на каждом изгибе речки станет устраивать себе стойбище человек XX века. Веселыми голосами перекликаются стойбища, устанавливаются треноги, появляются казанки, будут тут каши-саламахи чумацкие, юшки двойные и тройные, будут разговоры до полуночи…