Бывало, удавался среди дня или под вечер незанятый ничем, не расписанный по мелочи час. Как его с пользой потратить, на что со смыслом употребить, кто бы знал. Поэтому отправлялся Вадим в такие дни Симонова проведать. Ехал не спеша, руль крутил чинно, по этой дороге никогда не хамил, никого не обгонял, перед лужами притормаживал. С каждым переулком сходили с него вся молодецкая спесь и водительская гордыня. Радио приструнял, чтобы напевало тише. Узелки-скверики примечал, тенистые дворы припоминал, сам словно весь оттаивал. Минут за пять до поворота всегда начинал волноваться, встречу предчувствовал. А свернёт в проулок, в лапы ветра зимнего вынырнет, по сторонам осмотрится, что за народ, приметит, машину замкнёт, дублёнку запахнёт, вот и пропало спокойствие. Идёт по кленовой аллее и гадает: как там Симонов, не приключилось ли чего, ведь давно к нему не выбирался, за делами этими закрутился-заблудился весь. Издали ухватывал: вон он, цел вроде бы, невредим с виду, подозревает, что сегодня к нему наведаются, аж светится. Тогда в Водиле тоже вспыхивала радость, срывался и нетерпеливо летел в объятия к Симонову-молчуну. Но на бегу за сердце иной раз ущипнёт: а ведь плох Симонов, за улыбкой лучистой много топит свинцовых дум, за взглядом ласковым много прячет печалей. Но от восторга, что снова встретились, что оба ничего себе, живы, скрипим, забывал Вадим расспросить, как дела, не обижает ли кто, не нужно ли чего. Подбегал, сигарету к губе приклеивал и начинал всегда с одинаковой присказки:
– Тут на днях еду я…
Симонов прищурится, молчит, внимает. Шапка на нём белая, брови у него в инее. И не поймёшь, что он там себе думает. А запнёшься нечаянно, глянешь на него украдкой – и пронзает: молчаливый, крепкий, а ведь с каждым разом всё сильнее сдаёт Молчальник. Это ясно без слов, тут не надо выпытывать, как живёшь. Плохо живёт, а силы ему даются оттого, что к другим сердечен. Расправит отбитую спину, щербато ухмыльнётся и всем своим видом будто бы требует: «Ну, рассказывай! Не зря же ты ехал за тридевять земель. Говори, о чём печалишься. Сообщай, чему рад. Выкладывай всё, что тебя гнетёт».
Сначала Вадим всегда рассуждал степенно и по порядку, потом срывался, тараторил трещоткой, спеша поведать всё, что накипело, что нажилось. О том, как носится на четырёх колёсах день-деньской, а иногда ночь-полночь по городу разъезжает. Днём доставляет одного начальника по его мутноватым делам. Если с совещания нудного отпустит, почему бы по дороге не подбросить до метро, до остановки незадачливых, которые автобуса ждать не желают или любят по столице проехаться с ветерком. И ночью редко спит Водило: «Мы покуда живы, покрутимся», – ночью возит он лёгкую на подъём барыньку, куда та скапризничает. Захочет барыня Мандолина Подольская в дождливую полночь красной икры, едут за икрой, не понравится ей публика в круглосуточном магазине с колоннами, срываются в казино, соскучится по клубам, летят скорее туда, чтобы душечка вволю надрыгалась, скинула дородное сало с боков. Чтобы с пареньками безусыми от души пошалила. И повеселела. Свое собственное корыто-авто за это Водило справил. Отыскал в Люблине таратайку объезженную, но небитую. В ней в ночное время барыню Мандолину поджидает возле заведений, где та впотьмах омолаживается и шалит. А и что такого, если щедро она умеет за усердие и терпение вознаградить.
Вадим рассказывает, а Симонов приплясывает, прихлопывает да притопывает – это чтобы мороз отступился. Снежок не унимается: вьётся, колется, хлещет в глаза-бойницы. Любой другой слушатель уж не раз оборвал бы: мол, как-нибудь потом доскажешь. Но Симонов никогда на полуслове не перебьёт, поперёк не брякнет, жалобы не шепнёт. А мороз нынче такой, что хоть шуба, хоть пуховик – вышибает дыхание, пробирает насквозь.
Греется Водило Вадим, значит, ночью у печки. Захочет подремать – сиденье откинет и спит. Одолеет негаданно жор великий московский – вон, в ларьке, печёная картошка в фольге. Потребуется неотложная нежность – по телефону подружкам-Любашам шлёт двусмысленные послания, голоски их сонные выслушивает, улыбается и аж теплеет весь. Вот тебе и Дайбог. Хозяйки всё нет: забылась барыня Подольская, пляшет, пот с неё в три ручья брызжет, сигареткой пятой за вечер дымит, кофточка набок съехала. А дружкам её одноразовым только того и надо. Безусые, молоком от них пахнет, а петушатся: за талию обнимают, попку гладят, как тесто для плюшек, с большим разумением мнут дородные титьки. А она и рада. Только Водиле Вадиму до хозяйкиных шалостей дела нет. Почему она надолго в уборную скрылась, одна или в сопровождении домой вернётся – всё равно ему. За то Вадим и ценится, что умеет лишнего не намекнуть, дельного не разведать. Чего зря расспрашивать, сами люди расколются, когда время придёт, если на душу нахлынет.
А бывает и так: неожиданно отпустит хозяйка. Мол, езжай-ка ты отсюда, не маячь, сама разберусь. Охотно вжимает Водило сцепление, топит посильнее педаль, уносится в темень, фонари швыряют ему под колёса лютики, зверобой, золотые шары.