Деревеньки из лесу выскакивали, будто кто их оттуда вытряхивал, на пустырь, на поле хворостиной выпроваживал. Тихо выглянет из-за ёлок жердяной забор, высунется сарай сутулый и тут же за деревьями прячется. Горбатые хатки-старушки из-за сосен по две, по три ковыляли. Низкорослые, щербатые, шамкали заколоченными окнами. И скорей убегали обратно, в дебри. Высыпали из чащ избы толстобокие, на дородных баб похожие. Избы смуглые, непригожие, с беглого взгляда все на одно лицо: крыша да крыльцо. Блестели их мутные глазёнки без доверия, пугливо следили, чтобы проезжали путники своей дорогой. Нежно к избам присмотрелась омутница. Показалось ей: эти хатки бревенчатые с крышами кривобокими все имеют затаённый нрав. Мордашки их детские, личины столетние очень друг от дружки отличаются, потому что наличники у каждой – на свой лад. У одной избы на окнах белая кружевная салфетка. У соседки стёкла мутные недоверчиво глядят, вокруг них – лилейная каёмка со смешинками и морщинками. Следом хорохорится пышная изба в выцветшем синем тулупе, у неё наличники, будто новенькая косынка. Несколько соседних бревенчатых хат, будто сёстры, похожи, одинаково примолкли да улыбки прячут, у них на окнах пожелтелые кружева. На окраине у дома два крыльца в выцветшие шали одеты, с оранжевыми и синими ромбами. Жаль только, за заборами жердяными никого не видать: не выходит старушка навстречу, не выбегает из-за калиток девчушка в резиновых сапогах, в тёмные оконца чердаков никто не глядит. Ни пёс дворовый, ни домовой конопатый на глаза не показываются, а чернеют повсюду перекопанные грядки да крюкастые яблони. «Будто по мёртвому царству едем», – вздыхала омутница, а сама бросала избам в подарок косынку шифоновую, озёрным серебром расшитую. Чтобы блестели окошки, чтобы добрели глазки и узорами проезжающих радовали.
Выплывали поля из лесу дремучего. Широко тянулись, до самого горизонта, словно кто спиной повернулся и лежит, причитает, в стену глядя. Беззащитные и голые были те поля. В соседстве с сияющим небом хворыми они казались. От обочины до самой дали поднебесной очень уж было тихо и пусто. Не шаталась по дороге просёлочной баба в телогрейке. Не брёл, на всю округу распевая, тракторист-мужик. Не корячились на грядках старухи столетние. На берегах речушки спящей деды с удочками не сидели. Открывала красавица озёрная стеклянную коробочку, швыряла в окошко щепотку блеска. А поля распаханные, голодные лежали с непокрытыми головами, только Ветер Перемен неприкаянный шатался по ним вразвалочку, тряс сухую полынь.
Снова тянется вдоль дороги непроглядный лес. Пустое шоссе раскручивается, как клубок бечёвки, петляет-виляет то с холма, то на холм. Косится Посвист украдкой в зеркало заднего вида и всё глубже призадумывается. С первого взгляда, с робкого слова не сложилось у него понятия, что попутчица собой представляет, кого строит, чего стоит. Вот и хмыкает он в усы: «Очень уж молода, бледна да худа. Больно шубейка короткая – значит, за модами гонится. На вид серьёзная девица, а может, в скромнице бес таится? Едет тихонько, в окошко глядит, конфетки жуёт… Кто её поймёт? Ничего о себе не расскажет, о пути-дороге не расспросит. Вроде особенно не раздражает, но и доверия не внушает. А это самое опасное. Тут в нечитаной книжице жди закладки. Тут на новеньком кафтане ищи заплатки». Было ещё не поздно омутницу молчаливую высадить, назад воротиться и старуху Тармуру разыскать. Осмелел дед, поймал в зеркале взгляд осторожный и спросил напрямик: кто такая, откуда взялась, из какого озера-пруда. Ничего не сказала в ответ омутница, но молчание её было кружевным, узорчатым, много чего из него старый Посвист сумел вычерпать: