Потом уже – после того как рассказала мне о письмах – мама призналась, что не уверена до конца, связана ли ее водобоязнь с Павликом или с мистическим сочетанием смерти Павлика с идентичной смертью другой Л. через три года. В этот трехлетний мучительный промежуток она еще кое-как ладила с водой, пытаясь найти некий компромисс – смущенно тусовалась с друзьями на пляже, ходила на аквааэробику в меленький зеленый курортный бассейн, чтобы сбросить воображаемый лишний вес, подолгу лежала в ванне. После истории с другой Л. – никакой ванной, лишь душ: душ как нехваточный, добавочный, отсутствующий падеж.
Мама рассказала, что первое время всерьез думала, что это она, мама, на самом деле утонула. Она как раз прочитала популярную тогда книжку французского писателя-детективщика «Ловушка для Золушки» – не очень правдоподобную (как можно было добровольно согласиться на самосожжение лица с целью потери идентичности, пусть и ради миллионов – ведь они все ушли бы на реабилитацию, которая вряд ли бы помогла, особенно в шестидесятых годах прошлого века, когда ДНК-анализ, наверное, еще не был изобретен – или был?
Тяжело, наверное, быть не собой, а человеком, который тебя убил.
Хотя, кажется, книга все-таки не об этом.
Хотя, наверное, смотря какая именно.
Мама долго мучилась жуткими мыслями о том, что утонула именно она – и Павлик забрал к себе именно ее, маму; а в живых осталась та, другая Л., просто мама этого не знает и считает себя собой, но на самом деле она вовсе не она, а другая Л. Потом это прошло. И не такое проходит.
Но в том числе поэтому мама решила не копироваться, когда появилась такая возможность.
– Я слишком хорошо их помню, – сказала она как-то. – Меня одной достаточно, верь мне. Никто никого никогда не помнил так хорошо, как я их. И я не хочу, чтобы они ко мне приходили. Лучше уж я буду к ним приходить, сколько могу. Хотя теперь для того, чтобы к ним приходить, нужно лететь на другую сторону планеты.
Я сказала А., что в каком-то смысле понимаю его: в нашей семье сложная история с утоплениями по женской линии. Объяснила в двух словах про маму, Павлика и маминого двойника (теперь, пожалуйста, придумай сама эти два слова и телеграфируй мне их как можешь – тостером ли щелкни, посудомоечной машиной ли пропой: вода и вода, вот эти два слова), потом сама смутилась и пробормотала:
– Тут был еж, где-то под этими елочками. Я тут гуляла, увидела его и лизнула. Лизнула ежа. Помнишь, мы с тобой на Казантипе лизали ежа.
А. смотрит с ужасом.
– Я пошутила, конечно же, – говорю я. – Не с тобой, не с тобой.
И не я, конечно же. Какой Казантип, о чем я. Ты понимаешь, о чем я? Обязательно оставь где-нибудь комментарий или выложи его крадеными полотенцами на сухой шершавой гальке.
Мы уже два вечера подряд нарезали круги по лесопарку, и я так хотела, чтобы А. взял меня за руку или хотя бы поцеловал (именно так, и никак иначе), но ничего не происходило, и кольцо на моей руке неприятно зудело, словно тоскуя по влажному и холодному, как сердцевина осеннего прогнившего гриба, кошелечному бабкиному зеву. Кажется, был такой гриб в моем детстве – бабкин зев. Или это был цветок? Или это было твое детство?
Где-то вдалеке затормозила и остановилась машина. Хлопнула дверь. Заиграла музыка. Устаревший, но устрашающий хип-хоп. Послышался смех. Мне почему-то стало очень страшно: неприятное чужое воспоминание, плохой контекст, не нравится.
– Пойдем посмотрим. – А. наконец-то взял меня за руку, но не чтобы успокоить, а чтобы потащить в лесную чащу.
– Я боюсь.
А. мягко потянул меня за кончики пальцев. Мне так хотелось, чтобы он взял меня за руку именно чтобы защитить, что я рассудила: если там что-то неприятное, по крайней мере этот жест автоматически преобразуется в успокоительный и защитный.
Мы шли по фиолетовой, пыльной ночной траве прямо на звук.
Это были подростки: припарковав машину на обочине, они тусовались вокруг нее, как вокруг новогодней елки. На капоте приветливо высился частокол бутылочек, под ногами мягко вибрировали басы, кого-то уже весело тошнило в кювет.
– Вы чьи? – заорал А., пытаясь перекричать музыку.
– Дядя, ты чё! – сказал кто-то из подростков. – Мы ничьи, мы сами по себе. А ты чей?