Другая Л., мамина лучшая подруга, утонула ровно через три года после смерти Павлика, на маминых глазах в той же тихой безобидной речке Березине, где последнее, что тонуло, – это наполеоновская армия и Павлик, и Павлик. Они сидели маленькой субботней пляжной компанией на полосатых махровых полотенцах, пили кислое вино, играли в карты, спускались к желтому чайному песочку помочить ноги. Глубина в том месте была чуть выше колена – другая Л., мамина лучшая подруга и верный двойник, потеряла сознание прямо в реке и наглоталась воды. Реанимировать не удалось. Потом уже выяснилось – после вскрытия – сердечный приступ, случившийся неожиданнейшим образом у молодой двадцатилетней женщины: то ли два стакана едкого ржавого местного вина, то ли плохая наследственность (через пять лет ее отец умрет от инфаркта – но стоп, это не то), то ли резкий переход из жаркого летнего воздуха в ледяную целлофановую водичку, но факт остается фактом: внезапная остановка сердца и дыхания – и последние два удивленных вдоха она сделала в честь Павлика, наполнив свои легкие желтыми водорослевыми пылинками, клейкой лягушачьей икрой и наполеоновскими слезами. Удалось утонуть. Обманула смерть сердечную. Достали уже кем-то другим.
После всего этого мама смертельно, панически боялась воды. Больше не ходила на пляж, не каталась на катере в закатную Ялту во время тех веселых университетских поездок в Артек вожатыми (сидела в звенящем цикадами и цикламенами кипарисовом парке, мрачно читала книжки, закладывая их гниловатыми полубутонами чайных роз) и всегда очень осторожно пила воду – маленькими глотками, которые обязательно нужно считать, чтобы было нечетное количество. Она точно знала: утонуть можно в абсолютно любом количестве воды, даже запредельно малом. Всего один случайно сделанный не тем сердцем, не тем горлом глоток запретной черной воды может вызывать бронхоспазм, кардиогенный коллапс – и вот уже легкие-легкие становятся тяжкие-тяжкие (узнаешь ли ты текст песни, спетой на языке, который мог бы быть мне родным, если бы не был неродным?). Ему было все равно, кого забирать, – выбирая из двух одинаковых людей, всегда выбираешь
Однажды мы с мамой летали в Венецию – у нас была миссия: посетить могилу Бродского. Маме поездка далась тяжело. С одной стороны, по какой-то мистической причине ей было важно посетить могилу Бродского (это все-таки любимый поэт ее поколения, повторяла она), но с другой – она опрометчиво решила, что сможет как-то вытерпеть, удержать в голове Венецию с ее тошнотворными мосточками и этой обманной, дрянной, зеленой, как рыбий хвост, водой-удушительницей. Гондольер поет про смерть и невозможность вдоха (нет места в нашей легочной сверхлодке, пусть кто-нибудь выйдет, и тогда мы вдохнем). Через мост переходит лишь душа – человек всегда остается на той стороне и молча кричит. Острова как шрамы на легких – когда-то разрезали скальпелем, чтобы выплеснуть лишнюю водичку, но во всем этом и так уже многовато лишней водички (и я не только про текст).
Но любимые стихи поколения – это важно. Поколения уже нет на этот момент. Ничего уже нет на этот момент. Но могила, как мне хотелось бы верить, все еще там – и до нее все так же получится доплыть на специальное кладбище, то есть на специальном катере. Плавучее кладбище Сан-Микеле, прошептала мама злым голосом, плакучее кладбище, как же мне взойти на этот чертов паром, что мне делать. Бродский как-то доплыл, и ты доплывешь.
Мама зажмурилась и вцепилась в меня – точно так же она делала на всяком мостике, который нам приходилось переходить. Надо сказать, за время нашего исследования Венеции мы придумали несколько неплохих маршрутов без участия мостов: в то время это еще можно было монетизировать, а в это время – уже нет. Когда мы переходили, зажмурившись, через очередной мостик, я представляла проплывающего под ним молчаливого Харона в простой рыбацкой лодочке с веселой влажной собакой-ротвейлером на корме. Пока мы плыли на кладбище, наш корабль сопровождало несколько десятков хароновых лодочек с ротвейлерами, не давая ему затонуть, – но и не позволяя маме раскрыть глаза. Поэтому ротвейлеров видела только я, тихо обмениваясь с ними взглядами.
– Только ради могилы Бродского я прошла через это, – сказала мама. – Точнее, проплыла. Больше никогда! Теперь мне придется остаться на кладбище. Обратно я уже не смогу. Я подозревала, что этим все и закончится. Сказал бы мне кто-нибудь в мои шестнадцать, что всё закончится на могиле Бродского. Как все же причудлива жизнь!
К счастью, нас стали немилосердно жрать пестрые, размером с воробья, комары, прилетевшие большой веселой компанией с могилы Стравинского, – и маме пришлось вытерпеть