– Фобическую, угрожающую. Ну, типа: в реку не ходи, к реке не ходи, такое. Но он слышит только белый шум – и удивляется: белый шум, надо же. Но бывает и другое: он сам что-то слышит осмысленное! А вот мы тогда слышим белый шум. Понимаешь?
– Белый шум они слышат, когда это настоящие голоса, да? Из реальности? Из прошлого?
– Наверное. А когда они сами слышат что-то – может, это «что-то» и есть то, что мы ищем? Может, это объективные фрагменты речи, например. Как объективные вещи. Почему фрагмент речи не может быть вещью? Вещью может быть что угодно. И если этот фрагмент – объективная вещь, то, выходит, где-то в реальном мире этот фрагмент существует – не важно где! В книге, написанной десять лет назад, но так и не опубликованной. В книге, написанной сто лет назад, опубликованной и забытой. В радиопереговорах заблудившихся над белой мглой военных летчиков непонятно какой войны. В совершенно неважном диалоге, который произошел семнадцать лет назад между двумя совершенно непримечательными людьми. В тексте песни, которая еще не вышла или была в двадцатке «Биллбоарда» в середине две тысячи проклятых десятых. В радиопередаче от 17 декабря 2003 года.
– Почему 17 декабря 2003 года?! – затревожилась я. – Почему?
– Ну, просто так, – пожал плечами А. – Я наугад сказал. Навскидку.
– Нет никаких навскидок! – закричала я. – Тут у нас нет навскидок! Нет наугадов! Ничего нет!
И села на вспаханную ежами землю и разрыдалась.
Выходит, я все-таки могу плакать, раз теперь делаю это каждый день.
Возможно, через белый шум получится попасть в оригинал текста, ставшего белым шумом на своем пути превращения в вещь, звучащую из вещи. Возможно, именно над этим и стоит работать. Подсаживать нас не в предметы техники, но в текст. Возможно, это и есть единственный способ прорваться туда, куда мы больше всего хотим прорваться с того самого момента, как нас закрыли.
Во время одной из наших новых тайных встреч А. рассказал, что именно над этим теперь и ведутся работы – над поиском способов попасть в реальный мир через текст. Стать текстом, особенно уже написанным кем-то другим, – наверняка болезненно (у меня к тому же имелся подобный опыт – будучи табло, я была одновременно и всем этим бездушным прилетно-отлетным геотекстом, обновляющимся пятнадцать раз в чертову минуту), но это открывало перед нами хоть какие-то возможности коммуникации.
– Еще очень важны их истории про собственную смерть, – объяснял А. – Вначале ты думаешь: ну, это просто коллекция чужих воспоминаний и страхов о том, как умирал их близкий. Ведь все, разумеется, гоняют эти мысли в голове постоянно: как это было, больно ли это было, не мучился ли – и там же предательская мысль – а у меня как оно будет? Но потом, когда смотришь, как они точно так же повторяют: мне было больно, мне не было больно, но я не мучился, но я мучился, – ты понимаешь, что это коллекция довольно специфичной речи, и вся она о том, как люди рефлексируют свою смерть и смерть близких от первого лица. Уникальный культурный опыт. Реальный мир теряет гигантский пласт важнейших исследований – вначале лишив нас возможности влиять, а потом отключив нас. У нас при этом вызревает редчайшая, огромная коллекция коллективных текстов о переживании травмы смерти близкого. Да, я сказал «травмы». Но это не про терапию, это в целом про травму. И это важнее. Свое собственное воспоминание о травме – всегда телесное. А чужое воспоминание – всегда текст.
Только вот с утоплением у А. не складывалось – он так и не сказал точно, виделся он с той девушкой-Русалочкой или нет (мы не должны мучиться после смерти, шипела я, но я теперь мучаюсь очень даже!), но признал: утопление как разновидность коллективного воспоминания о смерти близкого ему дается тяжело. Тем более что из динамиков радио, подаренного С., постоянно течет, как кровь, это страшное «в реку не ходи».
– Это не страшное. Это дедушка Лины, – задумчиво сказала я.
– Чего? – А. вытаращился на меня. – Вы о чем с ней вообще говорили?
– Да ладно. Ничего. Ничего.
Мне тоже тяжело дается утопление. Это отчасти связано со шкатулкой с письмами (я так и не рассказала о ней ни А., ни мужу) – если ты сейчас меня слышишь, пожалуйста, погреми этой шкатулкой или любой другой, до которой можешь дотянуться. Та мамина история с трагически утонувшей первой любовью имеет то ли продолжение, то ли полутень – об этом я узнала не сразу. Так, наверное, не сразу обращаешь внимание на сиквел какого-нибудь жуткого фильма из детства – оставшийся в том же детстве, что и фильм и все его продолжения: недополненная, недоосмысленная ностальгия ужаса, добавочные факты к свершившемуся кошмару, бонус-треки к двадцати трем крепким розовым яблокам в соломенной корзине на залитом солнцем чугунном столе, уставленном альбомами с репродукциями Босха, – возможна ли тут редукция Босха, спасительное сокращение метафоры до двух слов?
Одной смертью все почему-то не закончилось. Вода не приходит одна, за ней всегда приходит еще одна вода.