– Но мое желание может формировать тот самый контекст, в котором я могу встретить тебя случайно в этом парке, под этим фонарем, во время этой прогулки!
– Не может, – уверенно ответил А. – На уровне личных отношений все работает так: кто ничего не хочет, тот контекст и формирует. Это уже давно изучено. И потом, повторяю, если бы я хотел с ней общаться, я мог бы сам ее найти.
Мог бы сам ее найти. Мог бы сам ее найти. Эти повторения не делали мне лучше. А мои формулировки того, что эти повторения не делают мне лучше, не делают мою речь лучше. Все это делало мне хуже, и я этого почти не стеснялась. Тут уже не до причастий.
– Понимаешь, мне нужны интервью для исследования их психики и того, как они связаны с реальным миром – вот даже эта штука про рябь и белый шум до конца еще не объяснена, – сбивался А., и фонари трескуче мерцали, и рыба била хвостом в невидимом черном пруду за кипарисовым шаром. – И то, как они мучительно умирают во время перекрестной бомбардировки всеми памятями одновременно – наверное, когда все воспоминания о них собираются вместе, они – и воспоминания, и сами – люди? – становятся реальными, настоящими? А поскольку вместо реального мира нейрозомби видят лишь помехи и белый шум – они, став реальным миром, автоматически превращаются в помехи и белый шум. Если ты превращаешься в то, что тебя убивает, обычно это тебя все равно убивает, понимаешь? Белый шум – это не только их реакция на реальный мир. Это и есть реальный мир.
– И тебе нужно интервью с ней, да? Ты уже взял интервью с ней, конечно же? Ты договорился, написал ей, связался, уведомил, послал за ней вестников, впряженных в оранжевую чертову тележку? А ведь это моя тележка, из моего семнадцатилетия. В ней до сих пор ездит мой семнадцатилетний труп. Катается по самотечным холмам. Ха-ха, еще одна внутренняя шутка.
– Ну, может быть, и с ней тоже не помешало бы, – пожимал плечами А.
К чему он меня готовит, к чему? Наверное, из-за того, что я сделала ему больно, я уверена, что он будет делать больно мне – и мне кажется, что я этого заслуживаю. Недополучив причитающейся мне боли, я буду ее призывать, пока мне наконец-то не выдадут целый пышный каравай, надувшийся тревогой и паникой. Это неотменимо, потому что я с этим жила, пока я жила.
А. рассказал, что последнее время много общается с С. – и, в принципе, их можно было бы назвать друзьями, если бы не тезис о том, что несуществующее не может быть хорошим другом. Но почему нельзя дружить с чужими воспоминаниями? Ведь все мы в каком-то смысле дружим с чужими воспоминаниями.
– Когда понимаешь, что это такое, и перестаешь их бояться, начинаешь завороженно на них смотреть, как на чудо, – говорил А. – Наверное, с настоящими зомби тоже так. Пока ты не опустил свою подростковую ржавую мотыгу на его голову, ты успеваешь подумать, что это ведь настоящее чудо – перезапуск такого сложного механизма после того, как биологическая жизнь остановилась.
– Почему мотыгу? – спрашивала я взволнованно. – Где-то здесь недалеко живет подпольный исследователь воздействий травмы кампучийского геноцида на тех, кто ее изучал до светлого момента запрета психотерапии?
– Потому что она на уровне бессознательного повлияла – зомби в фильмах часто убивают мотыгами. Опять же – ледоруб. Советский человек всегда немножко зомби, так исторически сложилось. Ну и в классических зомби-фильмах им нужно вскрыть голову топором, мотыгой, ледорубом. Чтобы убедиться: то, что заставляет их двигаться, – оно не в голове. В голове совсем другое.
– Что ты несешь, – лепетала я, – что ты несешь, положи на место мысленную мотыгу, положи ее. Тут же кладбище, тут зверюшки лежат, хомячок, белочка домашняя без лапки прожила шесть долгих лет, а мы вообще без ничего тут живем, немедленно положи, иди мягко, это священная земля, потому что мы ее такой помним, мы в нее это всё закопали.
– Смотреть на них как на чудо. – А. будто подхватывал разрозненные куски кода, которыми и был, наверное, наш разговор. – И когда ты видишь в этом чудо, а не жуть, нежить и черную пустую воду с говорящими вслух рыбами, немыми внутри, – тебе становится интересно. Понимаешь, это ожившая память говорит. Не прошлое, не событие, не документ – а именно доцифровая человеческая память, как есть, разговаривает с тобой, полагая себя живым человеком, поэтому разговаривает искренне. Помнишь, ты в баре пошутила, что это
– Помню. Но я не произносила этого вслух. Или я была очень пьяная?
А. как будто не услышал меня.
– Мне это очень понравилось. Если я допишу новую версию своего текста, я назову его «Воспоминания воспоминания». Если ты мне разрешаешь, – продолжил он. – И опять же, их отношения с вещами – вот ему радио подарили, и он слышит совсем не то, что мы. Для нас это просто радио! Да, оно передает стремную херню, потому что оно объективная вещь.
– Какую херню?