В парке мне иногда попадались звери или что-то похожее. Проносились молниями по деревьям белочки, шуршали ликвором (я сломалась на слове «листвой», запомни это) мыши, как-то я увидела в ржавых мхах полусонного поздненоябрьского ежа, который грузно копошился в коричневых листьях. Еж зафыркал, когда я подтолкнула его ладонью, – от него пахло свежевырытой могилой, и я ужаснулась: откуда у меня это знание, чей это контекст, что и кто тут кому рыл? Еж немного кололся, но у меня и раньше кололись ежи: это могла быть память. Была бы я нейробабка, я бы лизнула ежа, чтобы понять; придерживая мягкого, топорщащегося ежа ладонями, я начала озираться, вдруг бабка и правда где-то тут ходит, пусть бы она и лизнула ежа. Но никого не было – как обычно в таких ситуациях, ты всегда остаешься одна с ежом, и сложно определить, кто из вас за кого живет, и нет способа понять, кто из вас настоящий; и вокруг пустырь, и весь мир пустырь.
Я наклонила голову и все равно лизнула ежа, потому что при жизни я никогда не лизала ежа, и предположила, что это – переизобретение опыта. Правда, после того как я уже лизнула его и почувствовала вкус колючей мокрой земли на языке, я не была уверена, лизала ли я при жизни ежей. Возможно, все, что я делаю тут словно в первый раз, – мой забытый, вытесненный опыт.
Мне надо уехать в лес и жить в лесу, поняла я, отпуская ежа – он валко зашуршал куда-то сквозь шаткие хляби. Поумирали же лесники какие-то. Друзья природы, экологические активисты, нейрохиппи. Сколько великолепных, пригодных для жизни лесов тут должно быть. К сожалению, все леса, которые мне попадались, ни в какое сравнение не шли с нашим живым, громким собачьим лесом послежизни, сквозь который мы носили друг другу и пустоте то камни, то коробки, то непрожитую, непроявленную нашу скорбь несоединимости друг с другом.
Однажды я почти забрела в крошечный, но многообещающий лесок на окраине города, но встретила на обочине человека (напоминаю, во время сегодняшнего сеанса у нас все – люди, каждая душа – человек), который грустно сказал: а я волонтером был, трупы в лесу искал, и вот теперь гуляю тут, а заходить боюсь, и с тех пор мне всякий лес на квадраты расчерчен. Спасибо, растерянно сказала я, так я пойду, может, похожу по лесу вашему? (Нужно ли спрашивать у других мертвых разрешение на пользование их контекстом, если встречаешься с ними около этого контекста?) Нет, ответил он, не иди туда, ради бога, там труп, там везде труп.
Везде труп, а мне не страшно – чудовищ не существует, душевнобольных не копируют, никто не должен страдать.
Страдаю ли я? Пожалуй, нет, хотя я переживаю из-за А. Кто точно страдает, так это муж. И я искренне не понимаю, почему мне так жалко человека – назовем и это человеком, будем необыкновенно щедры сегодняшним вечером, – который меня убил. Как мне тебя утешить? Таскаю я тебя с собой по завтрашним вечеринкам себе или тебе в утешение? Это любовь, привязанность или стокгольмский синдром?
И кого я хочу встретить на самом деле?
План мой был хлипкий, но внятный: выследить и обрести нейробабку (я знала, что она профессионал), попасть к ней домой, выкрасть ктика, притащить его в Комитет восстания мертвых в качестве нежного, мягкого подарка и как-то выторговать себе приоритетную очередь в нашем сложном, трудном и непрекращающемся деле попыток хоть через что-то – пусть электровафельницу, пусть посудомоечную машину – заглянуть в реальность. Я не была уверена, что нейробабка насобирала самовоспроизводящихся ктиков оттого, что была натренирована на это дело, – нейрозомби идет на след вещи, как собака течет вечной пружинистой рекой за подраненным хозяином селезнем, за сбитой метким выстрелом дверью, за расстрелянным в упор, но не сдающимся, петляющим по снегу ящиком или камнем; нейробабка-кошатница так отчаянно ищет ктика, что, вероятно, даже чуть-чуть его создает, хотя что она может создать, ее нет. Когда я делилась с мужем предположениями про бабку, я уже плоховато понимала, что имею в виду, – как будто к некоторым зонам моей свежей посмертной памяти доступ был ограничен. Что не значило, что этой памяти не существует.
«Я могу добыть кота, ктика, – писала я сообщения в Комитет восстания мертвых, в строке темы указывая одно-единственное: «Лина». – Что ты про это думаешь? У меня есть возможность достать ктика. Поможешь ли ты мне снова попасть в собаку, голосовую консьержку, кроткую кофемолку, если я принесу тебе кота? Кот лучше, чем радио, ты это сама знаешь. Кот – это и есть белый шум».
Возможно, я писала эти сообщения мысленно, потому что ответа не получала. Я так привыкла не получать ниоткуда ответов (дубликат, дублирующий свои опасения, не должен казаться тебе симптомом, заиканием, речевой незавершенностью, хотя он в целом и есть не жизнь, но заикание), что задним числом помечала все свои неотвеченные письма как мысленные, несуществующие. Такие же мысленные и несуществующие, как все, что нас окружает.
Аукцион тревожил мужа именно что мысленностью, условностью. Он отказывался принимать все эти правила.