Да, нелады у Лукьяна с большой историей. Вот про белые штаны запомнилось. А от целой эпохи только и осталось — «штукатурка да по голове»… Впрочем, в свое время и в своем село он «устанавливал Совецку власть» — но в подвигах это почему-то за собой не числит. Может быть, потому что в этих местах проходило все более-менее мирно. У кого я еще не спрашивал из старожилов, у всех общее: стреляли мало, больше на станции… А потом, как разобрались, — а у нас уже Советы…
В войну Лукьян Яковлевич, выбыв навсегда по возрасту из бойцов, возглавлял местный сельский Совет. За войну же у него грамота за подписью Калинина — «Знатному конюху Борееву Лукьяну Яковлевичу…».
А как классика хоронили? Аграфена мне подсовывает снимок — ветхий, желтоватый, с помятыми углами. Тусклый какой-то Лукьян, в шапке до бровей, с молотком в руках, у громадного, красивого гроба… Впрочем, не один Лукьян. Еще двое-трое мастеровых позируют — кто с топором, кто с молотком, кто с ножом. За их спинами, за желтой сеткой побитого от времени глянца, угадываются приземистые здания, черные шляпы дам, сюртуки, тросточки, пролетки, телеги… Странная штука: тросточки и пролетки, шляпы и сюртуки только что вот в фотографии и остались да в голове у Лукьяна. А молотки и телеги — те же, что и теперь. Да разве еще и гроб. Вечные орудия вечного бытия…
— Ни-и, сынок! Я потом и не осталси. Зачем? Велено заколотить, я и заколотил, а смена подошла — я домой, я к детям…
…Приходил Антон. Просил одеколона.
— Зачем одеколон? Водка есть — хочешь?
Выпил. Из уважения. И…
— Мне б все ж деколону… Я яво, Лексей Иваныч, люблю… Так уж я яво люблю…
Славный, славный Антон Лукьянович: у него даже в лице ничего не переменилось, когда он в себя эту белую жидкость опрокидывал.
Выпив, он мне пропел благодарность:
И притопнул ногой: «Вот так-то! У меня не сорвесси…» Это Антон о нынешнем председателе Совета так, о Сычове Иване Петровиче. Да, у такого уж действительно: не сорвесси…
Прежде Антон Лукьянович, или попросту Антон Лукев, был в активистах: это он в тридцатые годы подорвал церковь, делавшую село Яшкино селом. Церковный камень не пошел прахом: под водительством энергичного молодого Антона церковь превратилась в дорогу.
— Что же, Антон Лукьянович, хватило камня?
— Вполне… Так этою церквой весь уезд можно было замостить… Не дали, сукины дети…
На вопрос, кто эти дети, Антон скромно помалкивает.
В молодости Антон считался активистом, а сейчас… Хотя, собственно, и нынешнее его поведение довольно-таки активное. Правда, теперь он «в апазицах» — к бригадиру, управляющему, председателю — стоит им объявиться на Антоновом горизонте. Объявится — и сразу ляп, вот тебе частушка!
Мне передавали, что и по моей персоне он уже проехался. Долго его упрашивать не приходится. Прикрывая стыдливо щербатый рот ладошкой на полпуда весом, он поет визгливо-хриплым голосом:
Что ж… Увековечил. Во веки и присно не сорвесси…
…Какой замечательный конь у Анания Лукьяновича! А какой он сам замечательный! Они чрезвычайно подходят друг другу. Оба в одинаковой степени старые, оба в одинаковой степени осоловелые. Я думал, у Анания слабая память — иначе почему же он со мной при встречах не здоровается? Но посмотрел на его коня. И все понял. Им уже здесь все — все равно, потому они себя и не утруждают на этом свете ни словом, ни ржанием, — ставшей ненужной уже привычкой здороваться… «Здрав?..» — «Здрав!» — говорят что ни день друг другу соседи. А там, глядишь, уже и поволокли и того, и другого в сторону Тришкина Куста, а они, конь и Ананий, проводят их, это уже которых, долгим осоловелым взглядом: царствие вам, дескать, небесное…
Хотя, кажется, и слова-то эти, и другие тоже, Ананий давно позабыл.
Сильно же я был удивлен однажды, привыкнув уже к великому молчанию этих двоих, когда Ананий (он меня подвозил из Астахова) вдруг разверз уста свои и промолвил:
— Еду я так… Этой зимою… А она впереди бежит… А снегу-то, снегу — жуть божья! Снегу по краям наворотило… По самую ему холку будет… И вот она, сердешная, бежит, вот бежи-ит, а куда денисси? Справа снег, слева снег. Не выпрыгнешь…
— А кто это она? — спрашиваю я осторожно.
— Дак кто! Свинья!.. Ка-бан — кто еще? Я так вот, жичиной-то мово Федулку стегнул… Федулка-то в шаге прибавил… Глянь: и она прибавляет… Оглянется — царица небесная! Харя! Глаза! Как… у черта. Клыки — во-о… — и отвалил на своей здоровенной ладони сантиметров десять, не меньше.
— Мы ходу — и она ходу… Вот так с полкилометра вместе рысью и шли…
— Ну? А если бы она развернулась?
— Што?
— Я говорю: если бы свинья эта развернулась да на вас кинулась?
— И што?
Ананий смотрит на меня долгим-долгим взглядом… В его белесых некрупных глазах — ни страха, ни какого-либо другого чувства.