Выступить в путь по снегу на верблюдах, животных исключительно неловких на скользкой земле, значило отдать себя на милость немногих конников, что захотели бы на нас напасть, и, пока тянулись дни, даже эта последняя возможность была отброшена. Овес в Тафиле кончался, и наши верблюды, уже отрезанные погодой от естественного пастбища, теперь были отрезаны и от искусственной пищи. Нам пришлось отвести их в Гор, где положение было лучше — за день пути до нашего жизненно важного гарнизона.
Гор располагался хоть и далеко от извилистой дороги, не напрямую, но всего за шесть миль отсюда и в полной видимости, в шести тысячах футов под нами. Солью на раны было нам зрелище этого близкого к нам зимнего сада внизу, у озера. Мы были заперты во вшивых домах из холодных камней, нам не хватало топлива, не хватало пищи, мы были привязаны к улицам, как в сточных канавах, среди снежных бурь, в слякоти и под ледяным ветром; а там, в долине, солнце сияло над весенней травой, усыпанной цветами, где паслись стада, и воздух был таким теплым, что люди ходили без покрывал.
Мне выпал лучший жребий, чем большинству, потому что Зааги нашел нам пустой недостроенный дом с двумя нормальными комнатами и двором. Мои деньги обеспечили топливо и даже зерно для наших верблюдов, которых мы держали в укрытии в углу двора, где Абдулла, любитель животных, чистил их и, приучая к их именам, обучал брать мягкими губами хлеб у него изо рта, как бы целуясь, когда он их подзывал. И все же это были несчастливые дни, поскольку развести костер — это означало давиться зеленым дымом, а в оконных рамах были только ставни, которые мы кое-как смастерили сами. Сквозь глиняную крышу просачивалась вода, и блохи устраивали сборища по ночам на каменном полу, радуясь свежему мясцу. Нас было двадцать восемь человек в двух крошечных комнатах, провонявших нашим кислым запахом.
У меня в седельной сумке была «Смерть Артура». Это умеряло мое отвращение. У моих людей остались только физические ресурсы; и, запертые в бедственном положении, они становились грубее. Их недостатки, в обычное время скрытые расстоянием, теперь наталкивались на меня, вызывая гнев, а царапина на бедре мерзла, раздражая меня, когда болезненно пульсировала. День ото дня между нами нарастало напряжение, по мере того как наше положение становилось все более отвратительным, более животным.
Наконец Авад, дикий шерари, поссорился с маленьким Махмасом; вмиг скрестились их кинжалы. Остальные растащили их, не допустив трагедии, и дело обошлось царапинами: но был нарушен главнейший закон охранников; и как пример, так и вина были вопиющими, поэтому все столпились в дальней комнате, где начальники тотчас же исполнили приговор. Однако резкие удары кнута Зааги были слишком жестокими для моего опытного воображения, и я остановил его, прежде чем он как следует разошелся. Авад, что пролежал без звука в течение всей экзекуции, когда его освободили, медленно сполз на колени и со связанными ногами, мотая головой, заплетающимися шагами ушел на свое место.
Теперь была очередь Махмаса, мальчишки с твердыми губами, острым подбородком, выступающим лбом, глазами-бусинками, близко посаженными, что придавало ему вид неописуемого нетерпения. Он не принадлежал, строго говоря, к моей охране, а был погонщиком верблюдов; его способности стояли значительно ниже его самомнения, и постоянно уязвленная гордость делала его непредсказуемым и опасным в компании. Если его побеждали в споре или высмеивали, он мог выхватить маленький кинжал, который всегда был у него наготове, и пронзить им своего друга. Теперь он забился, оскалившись, в угол, и клялся сквозь слезы посчитаться с теми, кто его обидит. Арабы, считая выносливость венцом мужественности, не разделяют ее на физическую и моральную, и не делают скидки на нервы. Поэтому слезы Махмаса приняли за страх, и, когда его отпустили, он уполз, посрамленный, прятаться в темноте.
Мне было жаль Авада: его твердость меня устыдила. Еще больший стыд я почувствовал, когда назавтра, на рассвете, я услышал нетвердые шаги во дворе и увидел, как он пытался исполнять свои обязанности по уходу за верблюдами. Я позвал его и подарил украшенный головной платок в награду за преданную службу. Он шел ко мне жалкий, угрюмый, съежившись в ожидании нового наказания: перемена моего поведения его сломила. Днем он уже распевал песни, счастливее, чем обычно, потому что нашел в Тафиле дурака, который отвалил ему за мой подарок четыре фунта.