Я ласково улыбнулась ему. Таким образом, мой сын, которому свойственны были самые вульгарные недостатки, вроде пристрастия к игре, жажды денег и удовольствий и определенной ловкости в добывании финансов, мой сын обладал определенным благородством души, заставлявшим его с самого юного возраста драться на дуэли, к величайшему моему ужасу, и сердиться, если говорилось недоброе слово обо мне или о ком-то, кого он любил. Он был одновременно благородным и плутоватым, хотя эти два слова редко сочетаются. Меня, во всяком случае, он грабил с величайшим спокойствием и непринужденностью, потому что я его мать. Мне, как и ему, это тоже казалось вполне естественным, хотя порой и утомительным. Разве можно сердиться на ребенка, на мальчика, потом на молодого человека, а там и на мужчину, который живет, не забывая о том, что его жизнь зависит от вашей, что ваши деньги – его, точно так же как маленьким он думал, что ваше молоко – его? Бывают такие мужчины, которые нуждаются в кормлении всю свою жизнь. Хотя, возможно, это вина их воспитательницы. Похоже, я была очень скверной воспитательницей, а вернее, вовсе никакой. Мое ремесло, мои любовники, мои капризы, мои безумства с самого раннего возраста моего сына вынуждали меня находиться вдали от него, а когда я наконец вернулась и привязалась к ребенку, было, наверное, уже слишком поздно. Он привык к этой маме-птичке, маме-сороке, как он говорил, к этой крылатой маме и любил меня, невзирая на тучи, суда, поезда и софиты. Он всегда видел во мне лишь богиню, богатую женщину, победительницу и никогда не видел меня плачущей на диване, усталой или без макияжа. Надо сказать, я к этому и не стремилась. И, в конце-то концов, разве это недостаток – желать нравиться и своему сыну тоже? Правда, такой недостаток обходится дорого. В последние годы моей жизни я только и делала, что оплачивала долги и безумства Мориса. Но, возможно, для меня было лучше оплачивать его долги, а не долги других молодых людей, не столь близких мне и, вероятно, менее привязанных ко мне, раз сама я уже не могла их делать, я имею в виду долги, которые приносили бы мне удовольствие.
Итак, у меня был свой театр, и я ставила там пьесу за пьесой с энергией и энтузиазмом, восхищавшими весь Париж. У меня играли Люсьен Гитри, чудесный актер, и Демакс, известная бестия, но тоже чудесный. Я даже не в силах передать Вам, как мы трое веселились на сцене! Довольно было какой-нибудь забавной интонации, намека, взгляда, чтобы шутка, намерение того или другого были разгаданы, и тогда мы весь вечер едва удерживались от смеха. Гитри был высоким, красивым, очаровательным, рассеянным, поэтичным, и у него рос маленький мальчик по имени Саша, у которого в восемь лет уже проявился талант. А вот Демакс одевался как женщина, манеры, интонации, голос у него могли быть как женскими, так и мужскими. Демакс был удивительным явлением и большим прекрасным артистом. Помню, в одной мрачной мелодраме он должен был выйти сбоку и, встав профилем к публике, опуститься на одно колено передо мной, сидящей в кресле, со словами: «Взгляни на мою улыбку. Ты узнаешь ее?» И вот однажды он подошел не сбоку, а прямо с авансцены, полностью повернувшись к публике спиной, что было не в его привычках, совсем напротив, и, к моему величайшему удивлению, встав передо мной на одно колено, произнес: «Вот и я! Ты узнаешь мою улыбку?» И действительно улыбнулся, обнажив полностью закрашенные во время антракта древесным углем почерневшие зубы. Он выглядел чудовищно. Я чуть с ума не сошла. На меня напал такой неудержимый смех, что я не могла справиться с ним, и пришлось опустить занавес. Я привожу эту шутку, одну из самых безобидных, но могу сказать, что с Гитри и с ним ни репетиции, ни представления не проходили спокойно. Несокрушимый смех, о котором Вы говорите, я чуть было не утратила его, лишившись голоса. В своем театре я принимала Юлию Барте, Берту Серни, конечно, Гитри и Демакса, Жанну Гранье, Дузе и, разумеется, Режан, дивную Режан, с которой меня связала настоящая дружба. Она была такой простой, такой спокойной, такой умной и такой любознательной. Вместе мы играли лишь один раз, в драме Ришпена «Смола». Потом пришли Коклен, моя сестра Жанна и Маргерит Морено. Словом, в мой театр пришло множество людей, множество актеров и авторов. Но это не мешало мне вновь играть «Федру» и «Гофолию». Только это и позволяло мне вновь обретать себя, безразличную к декорациям, безразличную к актерам, безразличную ко всему, кроме этого языка, чувств и своего рода забвения всего, что не было Расином.