И тогда его биографию начал изучать молодой индюк с павлиньим хвостом. И полностью разоблачил легенду о его могучих крыльях и гордой душе. Он документально показал, что так называемый королевский альбатрос не мог перелететь даже через не такую уж высокую сетчатую ограду, что на поверках он наравне со всеми тянулся по стойке смирно, что он опускался до того, чтобы участвовать в свалке за место у кормушки, во время селекций забивался в щели, не думая о том, что этим подводит под секач менее шустрых товарищей по заключению…
В общем, индюк с павлиньим хвостом неопровержимо доказал, что покойный был приспособленец и подхалим, соглашавшийся дышать ворованным воздухом.
Это было бы даже возмутительно или трогательно, а для особых весельчаков еще и забавно, если бы такая история произошла с кем-то другим. А то ведь этим альбатросом был я сам. Это я птенцом, надрываясь, бежал вдоль линии прибоя, изо всех сил стараясь взмахнуть начатками неподъемных крыльев так же величественно, как мой отец, это я роскошествовал на круизном судне, это я прятался под нарами, откуда меня выволакивали за остатки хвоста, это я испустил дух под изорванной ржавой сеткой, и это меня разглядывал в свой брезгливый лорнет индюк с павлиньим хвостом. Я бы решил, что это мне приснилось, но сны не бывают такими затянутыми и последовательными. А главное — сны не могут повторяться из ночи в ночь. И так запоминаться. Ведь все это не просто стояло у меня перед глазами вроде моих лап, прижатых к пушистому брюшку, когда я парил над океаном, или кровавого прожектора, о который я треснулся со всего разлета, — нет, пережитые мытарства целый день отзывались болью во всем теле, как будто меня всю ночь умело избивали без синяков.
Чтобы следующей ночью снова взяться за свои длинные мешки с песком.
Я уже со страхом смотрел на свою постель, словно на пыточный станок, старался приткнуться и подремать где-то сидя, но добивался лишь того, что просыпался еще более измученным. Хорошо еще, что по случаю пандемии нас отправили в отпуск, а то просто-таки непонятно, как бы я работал. Я же должен был угадывать настроение каждого станка, не пора ли его подтянуть или расслабить, а сам перестал понимать даже людей. Я не понимал, что мне говорят кассирши в масках, я не понимал, что мне говорят соседи без масок, — я понимал только свою Музу. Я так ее назвал в разговоре с Феликсом, чей разоблачительный том каменеет у моего изголовья, и тут же понял, что это и есть ее настоящее имя, хотя она гораздо более сильный «творец», чем я сам. И все-таки, когда она рядом, мне хочется вглядываться в бесполезные предметы и видеть мир глазами каждого встречного (только в ее душу мне никогда заглянуть не удается: любовь слепа). И ей это имя тоже приглянулось, так что уже через пару дней оно сделалось вполне обыденным — Муза и Муза. «Муза, у нас вчерашняя картошка еще осталась?»
Быть может, на Музу я изливаю все нерастраченную нежность, предназначенную сынишке, отнятому у меня Снежной Королевой еще в материнской утробе. Меня умиляет решительно все, что она делает, и она это знает и, похоже, нарочно усиливает свою реально присущую ей растяпистость, чтобы искупаться в моих якобы ворчливых, а на самом деле воркующих выговорах. «Я опять облилась», «я опять рассыпала» — мне этого только подавай. «Тебя нельзя показывать в приличном обществе», — тая от нежности, наставляю я ее, когда она подстраховывает высунутым язычком каждую ложку несомой в рот каши. Мы оба не устаем наслаждаться этой игрой «папа-ворчун и дочка-растяпа», хотя дочка на полголовы выше меня ростом, и ей уже серьезно за тридцать, а сколько папе, не хочется и вспоминать. Я стараюсь не смотреть на себя, особенно в ванной — отросший животик и прочие прелести, но Музе вроде бы нравится. У нее в голосе тоже появляются мурлыкающие нотки, когда она пошучивает по поводу моего «волосатого пузика». Они не исчезают и тогда, когда взгляд ее становится прицельным и стремительно мечется между мной и сизым пластилином, который она мнет, оглаживает, нашлепывает и срезает. Колет, рубит, режет, и мышцы на ее предплечьях играют, как у гимнаста.
Она лепит с меня стареющего купидона — животик, сиськи, хорошенькая, но потасканная мордочка и за спиной не амурные крылышки, а могучие крылья, только надломленные и обвисшие. Она на глазах творит чудеса — два раза царапнет шильцем и скорбную улыбку превратит в скептическую, два раза кольнет и породит пронзительный взгляд, ущипнет — и ухо обретет рысью настороженность. Меня обижает только, что она явно приуменьшает мое мужское достоинство. «Да у меня в детском садике была больше!» — протестую я, но она только отмахивается: «Не нужно переключать внимание на глупости!» Для кого глупости, а мне же хочется как-то компенсировать недостачу роста!