Когда он жил в Италии, дети рыбаков прозвали его «синьор колокольчик» — за его легкий веселый смех, которым он оглашал взморье во время купанья. Он вообще любил смешное, шутки и шалости детей, возню с котятами и умел смеяться продолжительно, иногда до слез, смеяться всем телом, откидываясь по многу раз назад, заражая весельем всех окружающих. Легкая картавость делала его речь теплой и задушевной. Но художница рядом с ним стремится запечатлеть этот замечательный контур куполообразного ленинского лба, почти физическое излучение
И вот этот светящийся купол появляется на крыльце Финляндского вокзала: «Заря всемирной социалистической революции уже занялась!»
Его голос, все его движения брошены на площади, на улицы — народу, любовно ждущему своего вождя, своего первого великого гражданина революции.
Это был
Последняя минута ожидания, минута трепетной тишины — и буря народного ликования поднялась с площадки и закружилась над ней: на крыльце вокзала стоял Владимир Ильич Ленин.
Грянули оркестры, грянул рабочий гимн, громом взлетали приветствия, заглушившие музыку.
Революция открывала своему величайшему вождю питерские ворота России.
И кто ж теперь этакое станет читать? Даже его родной сынок-артист не нашелся сказать про третьего Мишеля ничего лучше, как папашка был добрый, добрый, добрый, добрый, добрый… Только прихвастнул, что в папашкино литнаследство он никогда не заглядывал. Не помогла третьему Мишелю доброта, которая, промежду нами, писателю и вообще ни к чему. Это антисемиты любят хвалить друг друга за доброту.
Знаменитый Сказочник, не сказать чтоб очень чересчур добренький, до крайности жалостливо вспоминал, как в первые дни писательского съезда, куда третий Мишель так и не попал, в Доме литераторов он лежал полысевший, обрюзгший, а был же когда-то маленький, красивенький, черненький…
И впервые его побаивались, хоть он и улыбался едва заметно. Он всегда был по-студенчески доброжелательный, а это среди пишущего брата штука редкостная. Он всегда хотел понравиться и подружиться. Легонький, хорошенький, сияющий, любил задумываться: «Это проблема!» Но хищники принялись его школить весьма свирепо. А он даже от резкого разговора в его присутствии начинал страдать, мирить — хорошенький, ладный, сияющий и доброкачественный. Он и общественником был не для ради карьеризма, а просто обожал делать чего-то хорошего. Он даже с чиновниками был простой и обаятельный, обращался с ними как с людьми. Но хищники и охотники с чего-то пристрастились его грызть и отвыкнуть ни за что не желали. Или чуяли его беззащитность? С приятными женщинами он начинал ворковать и от избыточных чувств даже закрывал свои красивенькие глазки — не захочешь, а вопьешься в горлышко.
Всю-то свою жизнь бедный Мальчик-с-пальчик угождал, да так ничегошеньки и не выгадал. А лепил бы своих уродов — оставил бы след. Да и при жизни нажил бы кой-каких почитателей. Полуподпольных, конечно, но в полуподпольности-то имеется своя отдельная сладость.
Ты заметен. Даже волки про тебя помнят. Могут, конечно, и загрызть, но, если не чересчур сильно забываться, глядишь, и недогрызут.
А которые с волками воют по-волчьи — ихние голосишки затериваются в совместном вое.
Этим трем Мишелям, а в самой наибольшей степени первому, было, наверно, очень сильно больновато отрезывать от себя свои удивительные способности, не умеющие шагать в ногу со временем.
Адмиральской дочке подвезло с этим делом более сильнее — ей отрезывать было совершенно нечего. Или от рождения ничего не уродилось, или отрасти не успело.
Кажется, Мальчика-с-пальчика даже Железному Феликсу под конец стало жалковато, но брезгливость все-таки перевешивала. Как и у меня тоже. Нам, грифам, доброта ни к чему. У меня уже и отросшие когти чесались поскорее впиться в следующую жертву.
Но еще сильнее чесалось в груди.
Адмиральская дочка