Во все тяжкие пустился классовый враг. Горели колхозные амбары с зерном. Сраженные пулей из-за угла падали замертво наземь селькоры и председатели колхозных артелей. Колхозные стада и табуны погибали от подсыпанной им в пищу отравы, ломались по ночам машины руками кулацких сынков. Обваливались нежданно-негаданно угольные шахты, взлетали на воздух заводские мастерские. Не обыкновенной честной тушью, а черным ядом вреда и мести пользовались иные инженеры и техники, делая порученные им чертежи.
Но даже злопыхатели-антисоветчики, привыкшие жить в состоянии духовной согбенности, подчиняя ей весь свой характер и ум, видят, что все советские семьи думают о благе той страны и тех республик, где они живут. И только для эмигрантов-белогвардейцев Россия давно перестала быть единственно мыслимой отчизной-матерью.
Зато отец района даже и к людским слабостям снисходит — детишки же!
— Тут у нас хозяйственник один, Растягин такой, шельмец… — в густых усах партийного руководителя зашевелилась и пробежала, как шустренький зверек во ржи, веселая усмешка. — Он шутит по этому вопросу так: мы все, говорит, женаты понемногу, на ком-нибудь и как-нибудь.
Сама весна ласкает этот мир, подняв над землей лучистое, червонного золота солнце: вешнее небо чем-то ласковым веет на душу — успокоительно и заботливо.
Такими вот ласками третий Мишель, в гроб сходя, благословил новейшую Россию.
А уже из-за гроба изобразил «Крушение империи». Это был замах будущего «Красного колеса» — вся бывшая Россия от государя императора до товарища Ленина, от Распутина до захолустного гимназистика, этакого Мальчика-с-пальчика. И ничего там больше не хлюпалось вялой раструской, все было солидно, чтоб как у князя Толстого.
Но Толстой без его нестерпимого гения — это чучело орла, в которое с годами выправился самый главный Виссарионов брат без прозвища. Он-то и навалял для «Крушения» вводящее поучение. И очень шибко сильно похвалил уже покойного третьего Мишеля за неторопливое его занудство. А то на первых шагах своего творческого развития он чересчур старательно подражал выкрутасничаньям разных там Ремизовых да Леонидов Андреевых: «Из санок вышел человек в длиннополой меховой шубе и в сибирской шапке, глубоко надвинутой на лоб. Он торопливо расплатился с извозчиком и, сняв с санок туго увязанную багажную корзину, взошел на крыльцо. Дверь в стеклянный коридорчик была не заперта, так же как и из коридорчика в квартиру», — и этак вот все восемьсот страниц. Или тыщу восемьсот — такие цифрищи в памяти не помещаются, типа как расстояние от Земли до Луны.
Если застольная речь — то на две страницы, если утреннее пробуждение — на три. Хорошо еще, когда на наружность уходит всего с половину страницы.
Но на чего третий Мишель из-за гроба замахнулся — на воспевание «русских культурных людей»! Ихняя-де история — это вековая боль за народное страдание, среди жизни грубой и грязной русские интеллигенты вступили в роковую борьбу за русское счастье, за великую и счастливую Россию!
И евойный Мальчик-с-пальчик оказался на высоте — подпрыгнув, двинул по морде какого-то педеля, — такие вот неприличные должности бывали при старом разврате. А чего еще с ним делать, если он не желает отпустить революционным студентам ключи от ихнего зала. А где ж им еще покричать «ура» социал-демократам?
А потом Мальчик-с-пальчик в кого-то даже и пульнул, и уже корчился, стонал и пытался уползать на карачках пораненный им черносотенец. Если он, конечно, был черносотенец. «Я не думал, я не хотел…» — «Заплачь еще… какие сентименты!»
Всех арестованных высвобождают с почестями — они ж протестовали, боролись! Тюрьмы нынче нужны для тех, кто начнет протестовать и бороться завтра.
Жгут особняки, ломают роскошную мебель, протестовать страшно — «буржуйского добра жалко?!»
И наконец солнце новой жизни — Ленин в Цюрихе.