«Он не был легкомыслен, — напишет Тынянов как раз о легендарном Лунине, — он дразнил потом Николая из Сибири письмами и проектами, написанными издевательски ясным почерком, тростью он дразнил медведя, — он был легок».
А быть легким значило: в тяжелейших обстоятельствах, как бы не замечая их, вольно и гордо нести голову, не подавая виду, как дорого стоят тебе внутренняя свобода и внутреннее достоинство. В поэзии это — гармония, синоним
Это говорит декабрист Басаргин. Так говорит, словно у него не отняли всего, чем он владел, а все дали, — да и буквально: «правительство давало нам право»; как не вспомнить сказанное Марией Волконской — о веселье, о счастье? Именно так: декабристские жены ехали не за несчастьем — за счастьем. То, что они за собой оставляли, мало что значило в сравнении с любовью…
Впрочем, как я сказал, удивительная Волконская и тут была наособицу.
Александра Григорьевна Муравьева боготворила своего мужа Никиту. Трубецкие славились как наинежнейшие супруги. Прасковья Анненкова, в девичестве Полина Гебль, — ну, тут был темперамент француженки и жизненная сила труженицы-модистки, успевшей хлебнуть лиха. У самого императора вырвала она позволение ехать за невенчанным мужем — об этом смотри не только помянутый фильм, но и роман Александра Дюма «Записки учителя фехтования». Там Полина-Прасковья, перекроенная и перекрещенная в Луизу, так же заручается монаршим словом, так же следует за свои Ваненковым (таким имечком удружил романист Ивану Анненкову, заодно подарив ему графский титул), — но то, что стало в реальности вслед за тем, очень мало похоже на киношную и беллетристическую красивость. Анненкова-Гебль буквально спасла своего плохо приспособленного к тягостям мужа, терпела нелегкий его характер, рожала ему восемядд-
У каждой было внятное объяснение, зачем и за кем поехала. А наша Волконская?
Если бы Мария Николаевна всецело доверялась сердцу, как доверились Муравьева и Трубецкая, она, возможно, послушалась бы отца и сестру, не поехала: сына, ею рожденного, она, надо думать, любила крепче, чем полузнакомого мужа. Однако… «Подвиг, конечно, небольшой, если есть сильная привязанность, — писал Евгений Якушкин, — но почти непонятный, ежели этой привязанности нет».
Откуда все это? Чем рождено?
Да временем, временем — им в первую голову.
Достаточная банальность: всякий поступок, в том числе непонятный и нелогичный, совершается не только человеком, но его эпохой. Но вот что добавлю: чем он по видимости нелогичнее, тем больше говорит об эпохе.
Марина Цветаева увидела «жутко-автобиографический элемент» в диалоге из «Капитанской дочки»: «Пугачев задумался. «А коли отпущу, — сказал он, — так обещаешься ли по крайней мере против меня не служить?»
— Как могу тебе в этом обещаться? — отвечал я. — Сам знаешь, не моя воля: велят идти против тебя — пойду, делать нечего».
Сказав об автобиографичности — жуткой, до жути проглядывающей сквозь текст, — Цветаева, конечно, имела в виду разговор Николая I с возвращенным из ссылки Пушкиным; разговор, дошедший до нас в разночтениях и вариантах, не всегда проникающих в самую суть. На вопрос, с кем поэт был бы 14 декабря, он, к тому времени почти антипод Рылеева, ответил, в прямоте соревнуясь со своим будущим персонажем, с Гриневым: на Сенатской, ваше величество. Против вас. Куда ж от друзей?..
Вот они, два «непонятных» и равно опасных ответа. Оба рискуют смертельно, и Петруша Гринев, и его создатель, но как переменилась эпоха! Как переменилось самосознание! «Не моя воля» — и только моя. Там: «Я присягал государыне императрице» и потому — «не требуй того, что противно чести моей». Здесь: «Государь! честь дороже присяги!»… Нет, это не Пушкин, хотя мыслил он точно так же. Это Александр Раевский, брат Марии Николаевны, — так в декабрьские дни 1825 года он отвечал на взбешенный вопрос Николая: почему, зная о заговоре, не донес? «Где была ваша присяга?»