Чуткость большого писателя не равна его оперативности, проявляясь совсем в ином. Истинно демократический стиль Гоголя, на старомодный и чопорный вкус, пожалуй, что и болтливый, появился закономерно и вовремя, но все же ему успели перебежать дорогу Булгарин или совсем уж бездарный Александр Анфимович Орлов. Произошел парадокс, потом повторявшийся: эпигоны родились прежде мастера, шарж возник раньше натуры, и вот, предположим, читая пародии современников на того же Гоголя, на его говорливую сказовость, ловишь себя: да какие пародии? Это Орлов! Булгарин! Их развязность, опередившая гоголевскую свободу…
Что ж, победа? (Говорю о Булгарине с его грандиозным успехом и баснословными тиражами.) Впору торжествовать, снисходительно глядя на Пушкина? (Тем паче с годами он вовсе терял популярность.) Булгарин и пробовал торжествовать, да как-то неуверенно. Пушкин как раз и мешал.
В 1830 году, в разгар их ожесточенной полемики, он сочинил эпиграмму:
Писалось, как видно, не для печати — цензура могла и не пропустить «Видока», имя знаменитого французского сыщика, приклеившееся позорной кличкой к Булгарину и, стало быть, компрометирующее не только его, но и
Самый стыдный? Так ли?
Немного спустя Пушкин предъявил свету новый вариант эпшраммы, на сей раз даже и напечатав ее — без подписи — в альманахе «Денница»:
Вот оно как: даже «Видок» проскочил цензуру — по случайности? По неразумию? Потому ли, что это не концевая строка, не финальный укол? Иль потому, что на этот раз сказано: мол, не беда? Служи, дескать, коли охота, будь на здоровье Видоком… Не знаю. Но что же тогда — беда, главная, истинная, непоправимая?
Казалось, Булгарину в самый раз рассмеяться. Кой черт скучен! Конечно, успеха «Выжигина» «Димитрию Самозванцу» не досталось (речь в эпиграмме о нем), но не Пушкину же корить его этим — даже если Фаддею неведомо, что через несколько лет насмешник получит от публики сокрушительную оплеуху: «История пугачевского бунта» останется нераспроданной…
Но Пушкин знал, куда бить.
Самое слабое место у литератора, погрязшего в грехах, даже в таком, как стукачество, все же — болезненное ощущение литературной своей неполноценности. Можно, в конце концов, уверить себя, что, служа в полиции, служишь отечеству, а в атмосфере всеобщей нравственной повреж-денности можно и само общество заставить в это поверить.
Однако сознание собственной бездарности — хотя бы даже и относительной — это неизживаемо.
Это больно. Страшно. И опасно — для общества, для культуры.
Я уже мельком сказал, что булгаринский феномен с годами перестанет быть феноменом, начнется его поточное производство и перепроизводство… Хотя где это «пере», где начало избытка? Самого первого из булгариных, самого Фаддея Венедиктовича — его одного уже было слишком много. Как бы то ни было, и в исторической, и в живой, бытовой нашей памяти — примеры, примеры, примеры, как изначальная ли бездарность либо проигранный, проданный, иссякший талант, эта воплощенная слабость, становились подлой и агрессивной силой. Подавляли и вытесняли (из страны, из литературы, из жизни), доносили, громили и запрещали, делая это с тем большим упорством, чем явственней ощущали собственную неполноценность.
Что ж, так было, так еще будет — долго или всегда, меняться станут только общественные возможности для приложения разрушительных сил; никого не остановил и не остановит пример Булгарина, ни для кого — даже для них — не обаятельный. Потому что неизлечима привычка все валить на время, не предоставившее условий быть лучше и чище, на обстоятельства, которым — ну что бы им стоило не толкать нас на подлости?!
Ведь и Фаддей Венедиктович (вспомним письмо его к Гречу), уж верно, сдержал бы клятву, не предал бы, не изменил, если б… Если б не подвернулась возможность путем делового предательства умножить состояние. Значит, возможность и виновата: зачем подвернулась, зачем подвергла соблазну?
Утешимся тем, что у булгариных никогда не бывает будущего. Но будем помнить, что у них всегда есть настоящее.
ПЛАНЩИК РЫЛЕЕВ,
или РУССКИЙ РЕВОЛЮЦИОНЕР
Кондратий Рылеев