– Ввечеру того дня, как я тебя в овражке нашла, человек по нашему краю ходил из Готской слободки, рёк, будто лихие люди напали и порезали их торговцев средь бела дня. Спрашивал, не заметили ли мы какого подозрительного лиходея, особо спрашивали про тучного, не то грека, не то хазарина. Мы отродясь здесь тучных не видывали, так ему и отвечали.
Раненый взволновался, застонал, будто хотел что-то сказать, но сил пока было маловато.
– Да не волнуйся, Божедар, про тебя никому кроме семьи нашей неведомо, ты поправляйся, тут тебя никто не сыщет, а коли и сыщет, в обиду не дадим, – голосом полным душевной теплоты молвила дева, перевязывая раны и прикладывая новые мази и заговорные травы.
Днём у неё было совсем мало времени, чтобы позаботиться о раненом, но зато вечером, когда сгущались сумерки и все домашние после долгого летнего дня уходили спать, она приходила к раненому и ухаживала за ним, разговаривая при этом своим божественным голосом. И эти мгновения были для Божедара самыми счастливыми, несмотря на телесную боль и слабость. Да, он теперь Божедар, ни разу никто не назвал его здесь другим именем, тем, под которым он прожил двадцать два года своей непростой жизни. Всё, что было до того, как он оказался в этом строении с продуваемыми ветерком стенами из жердей и глины, с пахнущим степью сеном и шуршанием мышей в нём по ночам, он, конечно, помнил, но то были воспоминания неясные, как навеянный сон. После падения в овражек он, очевидно, сильно ударился головой, и память как бы подёрнуло туманом. Прошлое было где-то в другом мире, когда его звали Дорасеос. А сейчас рядом настоящая дева-богиня, а также её быстрая в движениях, всегда занятая мать с острым взглядом пронзительных синих очей, от которых ничего не может быть сокрыто. Отец Дивооки, молчаливый и основательный, обычно говорил: «Да-а, дела!» – почёсывал затылок и уходил. Зато младшие сёстры и братья девы говорливыми воробьями «залетали» в его убежище и так же неожиданно упархивали. Простота и естество людей, спасших и выхаживающих совершенно чужого человека, вначале удивляли раненого, но потом он понял, что эти люди так живут и по-другому просто не умеют.
Когда головные боли поутихли и поджили раны, он смог вначале с посторонней помощью, а потом и самостоятельно выходить из своего убежища во двор.
– Мне надо соопщить… товарищ… что я жифф, – молвил Божедар отцу Дивооки. – Надо передать… записка… Что теперь ф полис я не слышать камбана… ко-ло-кол?
– А нет более греческой церкви, – ответил огнищанин. – Её кияне по брёвнышку раскатали. Тут, брат, пока ты в беспамятстве лежал, много чего произошло. Князь Аскольд убит, а ныне на столе Киевском князь Олег из Нов-града. Посланник папы римского Энгельштайн со своими людьми тоже исчез неведомо куда… Греческая слобода ныне в облоге, – продолжал огнищанин, – ведь именно там сокрылись оставшиеся священнослужители. Рекут люди, будто скоро начнётся приступ несчастных греков… Так что радуйся, что ты в безопасности… – Огнищанин оставил Божедару холодного квасу и ушёл по делам.
Эти новости взволновали трапезита не на шутку. Перед ним с трудом всплыли обрывки последней засады на Энгельштайна и последующее их с соратниками бегство. Он криво усмехнулся своим мыслям: «Мы с Устойчивым придумали хитрую западню, но сами угодили в ответную ловушку римлян. А пришедший из Новгорода князь решил нашу проблему походя, даже не ведая о том. Теперь, выходит, нет ни нашей церкви, ни римского легата, новый князь россов всех уравнял. Да, огнищанин сказал, что Греческий двор в осаде местных жителей. Я должен идти защищать своих, это мой долг! – спохватился Дорасеос. И тут же в голове мелькнула мысль: – Если я вступлю в схватку, не стану ли врагом тем, кто подобрал меня полумёртвого и выходил? Как быть? Я гражданин Империи, и не просто воин, а прежде всего воин веры, несущий крест… Однако без помощи этих… – даже про себя Дорасеос не смог назвать тех, кто его спас и приютил, варварами, – без этих простодушных россов я давно был бы мёртв и никому уже ничего не должен…»
Утром Дивоока пришла с глиняной миской каши и несколькими свежесорванными огурцами. Божедара на сеновале не было.
Отец застал Дивооку сидящей на деревянной колоде у входа, она тихонько роняла слёзы.
– Ушёл? – только и спросил он и совсем как в детстве погладил дочь по голове. – Не плачь! Греков-то нынче в их торговом дворе окружили, того и гляди люд киевский в отместку за прошлые деяния византийцев бить почнёт, а он воин, потому должен на защиту своих спешить.
– Так он же ещё не совсем от ран тяжких оправился, какой из него защитник? – молвила она едва слышно дрожащими губами. – Да и почему не упредил, силой-то его никто бы и не удерживал?
– Ох, дочка, вижу, шибко он тебе в душу запал. Да боюсь, не сладится у вас. Чужой он веры и языка…
– Сама много о том думала, – подняла на отца мокрые от слёз очи Дивоока. – Только сердцу язык не помеха…