Но добродушный каллиграф Коппенол разрешил его сомнения, объявив, что Лотье не грозит опасность со стороны Мауритса Хейгенса; этот господин, — он закончил комплимент так же замысловато, как росчерк в конце стихотворной строки, — по уши влюблен в свекровь Лотье.
— Хейгенс? — переспросил Рембрандт, забыв, где находится — это имя оказывало на него магическое действие. — Не родня ли он его превосходительству Константейну Хейгенсу?
— Да, родня, — подтвердил пастор. — Они братья. А вы знакомы с его превосходительством?
Рембрандт не стал входить в подробности, и на это были две причины: во-первых, он еще слишком дорожил воспоминаниями о встрече с Хейгенсом, чтобы делиться ими; во-вторых, объяснить свои отношения с секретарем принца значило поставить себя в положение человека, которому сильные мира сего покровительствуют и платят, но не позволяют слишком близко приближаться к ним.
— Очень немного, ваша честь: я встретился с ним всего один раз года два тому назад, когда ему довелось быть в Лейдене. Не думаю, чтобы он помнил меня, — ответил он.
— Мауритс бывает в Амстердаме гораздо чаще, чем его брат, — вставила хозяйка. — Беднягу Константейна принц не отпускает от себя ни на шаг.
Затем разговор перешел на политику, и Рембрандту поневоле пришлось замолчать. Хотя он превзошел Томаса де Кейзера и Элиаса, у него не было друзей, которые рассказывали бы ему, что происходит в Гааге. У него хватало терпении выписывать почти каждую ниточку, когда ему случалось изображать фламандские кружева, но он был не в силах принудить себя читать недельный обзор новостей. Вскоре вернулась Саския с подносом, полным фруктов, но радость, испытанная Рембрандтом при виде ее, омрачилась мыслью о том, что она обносит гостей в соответствии с каким-то таинственным ритуалом, которому она, без сомнения, была обучена с детства и о котором сам он ничего не знал. Она пересекала комнату во всех направлениях: сначала подошла к госпоже ван Хорн, затем к пастору и его жене, потом к Коппенолу, Лотье и Рембрандту, а Алларта оставила напоследок. Художник мрачно глядел на роскошный поднос и думал, не выкажет ли он свое невежество, если начнет выбирать фрукты.
— Возьмите вот этот персик, — что посредине, — сказала она, нежно приближая к нему лицо. — Он довольно мягкий — я его потрогала.
Он взял персик, подумав со смешанным чувством радости и боли, что, как ни далека от него Саския, он все-таки может поднести к губам то, до чего дотрагивалась она.
Трижды обнеся всех фруктами, каждый раз в одном и том же порядке, девушка поставила поднос на красивый старинный столик, взяла пригоршню вишен и села за стулом своей тетки.
— Какой прелестный букет! Откуда он у вас, тетя?
— Цветы принес господин ван Рейн. Не правда ли, он очень любезен!
Старушка дала племяннице понюхать букет, и Саския наклонила голову, но недостаточно быстро, чтобы скрыть румянец, заливший ей лицо и шею. Рембрандт до глубины души был уверен, что она знает, кому он принес букет. Но отчего же она тогда покраснела — от удовольствия, жалости, стыда? Этого он не понимал и потому пришел в еще большее смятение, когда увидел, что она подняла голову и в глазах у нее стоят крупные сверкающие слезы.
Хозяйка объявила, что можно садиться за триктрак — трудно сказать, на сколько еще опоздает господин Хейгенс. Служанка, внесла карточные принадлежности, в том числе маленький столик необыкновенно изящной работы, и поставила его поближе к госпоже ван Хорн, чтобы та могла принять участие в игре, не отрываясь от своей подушки. Саския, госпожа Сильвиус и Алларт придвинулись к столику, а Рембрандт решил, что ему полезно будет поговорить с хозяином даже в том случае, если ему не представится возможность произнести выученную на память речь. Но тут Коппенол положил художнику на плечо свою пухлую, холеную, маленькую руку и помешал ему встать со стула.
— Мне думается, вы последнее время в такой моде, что вряд ли согласитесь взять еще один заказ? — спросил он.
— Я набрал их больше, чем можно сделать, и не хочу новых, — не слишком любезно ответил Рембрандт, раздраженный тем, что его опять вынуждают играть роль наемного ремесленника.
— Особенно, если это портрет, не так ли? Ну что ж, не осуждаю вас — от таких вещей нетрудно и устать.