— Не знаю, что у тебя на уме, — сказала она, — но не думаешь же ты, что у нас их будет более чем достаточно в том смысле, как это понимают Саския ван Эйленбюрх и Франс ван Пелликорн. Они бывают у нас в гостях, и это очень мило с их стороны, но это еще не резон, чтобы не замечать главного — они нам не чета. Маргарета рассказывала мне, что их семьи накапливают богатства из поколения в поколение, а ты начинал на пустом месте, да, да, не забывай — на пустом месте. Даже если бы ты берег каждый грош, который зарабатываешь, — а мы пока что ничего не сберегли, — то и тогда мы не могли бы жить так, как они. Их дома, разъезды, слуги, пища, одежда — в этом тебе, художнику, с ними не тягаться.
— Но я же только начинаю. Подождем и увидим, что у меня получится, — ответил он, отодвинул вишни и, не сказав больше ни слова, скрылся в мастерской.
И там, впервые за последние три месяца, рассудок взял верх над чувством. Он больше не мог беспрепятственно отдаваться воспоминаниям о поднятом к нему лице Саскии, ее прикосновении и запахе роз. Вопросы, тем более безотлагательные, что он слишком долго не желал о них думать, встали перед ним с такой настойчивостью, словно его собственный голос задавал их ему из разных углов комнаты. Неужели она участвует во всех этих сеансах, вечерах, волшебных прогулках только для того, чтобы на время отвлечься от жизни, к которой неизбежно должна вернуться? Неужели она прикасалась к его щеке, брала его за руку, дергала за волосы только для того, чтобы изведать, как умеет ухаживать интересный представитель низшей породы? Неужели она и Франс ван Пелликорн, действительно, принадлежат к совсем особому миру и непременно должны быть близки друг другу только потому, что в сундуках у них лежат накопленные сокровища, а в жилах течет кровь патрицианского рода?
Осаждаемый этими вопросами, не понимая, что он делает, Рембрандт схватил лист бумаги и в клочья изорвал его. Руки у него дрожали, в горле пересохло. Ему хотелось высказать вслух — и он, несомненно, сделал бы это, не будь за стеной Лисбет — то, чего он ни разу не выразил словами за все эти бурные и страстные месяцы: «Я люблю ее, люблю!» Художник по одному выпускал из рук клочки разорванной бумаги, которые падали позади него на пол, как рассеянные по ветру лепестки, и отчетливо сознавал, что успокоить это нестерпимое возбуждение можно только одним способом — женившись на Саскии, хотя раньше ему никогда не приходила в голову мысль о браке. Только в упор спросив ее, хочет ли она принадлежать ему, он избавится от неизвестных еще женихов, которые поджидают ее во Фрисландии, и рыжего Александра, который преследует ее здесь, в Амстердаме. Только помолвка исцелит его от неистовой ревности, мучительной неуверенности, расслабляющего страха.
И, поняв, что слишком долгая неопределенность сведет его с ума, он мгновенно пришел к решению. Он был дурак, что ухаживал наудачу, надеялся на случайные встречи, успокаивал себя взглядами, прикосновениями и улыбками. При первой же возможности он отправится в дом пастора Сильвиуса, заранее выучив наизусть соответствующую речь и держа в руках букет. Он еще не представляет себе, как он это сделает, но это должно быть сделано.
Приняв решение, мудрое или безумное — будет видно, — он снова вернулся к похищению Прозерпины владыкой подземного царства. Несмотря на всю свою неистовость, полотно получалось холодноватым, слишком по-земному зеленым, слишком гладким по фактуре, и Рембрандт бился над ним не меньше часа, набрасываясь на мольберт и отходя назад, вдыхая запах увядших роз и наступая на клочки бумаги. А когда он закончил работу, какая-то частица его собственного исступленного отчаяния превратилась в пламя, вырывающееся из ноздрей адского жеребца, в мрачное сияние страшной колесницы и хлопья пены, взметаемой над рекой мертвых.
Букет, заученная наизусть речь, плиссированный воротник из тонкого полотна, купленный специально для этого случая, — все это еще дома казалось Рембрандту каким-то ненастоящим, а здесь, на дорожке, ведущей от калитки к жилищу пастора Сильвиуса, стало и вовсе нелепым. Этот дом, несмотря на небольшие размеры, дышал таким достоинством, которое обескураживало больше, чем роскошь жилища Ластмана и великолепие огромного многоколонного особняка из серого камня, в котором жили ван Хорны на Херренграхт. Здесь все напоминало ему о том, что девушка, чьей руки он собирался просить, — дочь бургомистра города Лейвардена, а родственники ее занимают видные церковные и университетские кафедры.