Кладя чаевые на скомканную салфетку, врач случайно взглянул на шрам, оставшийся у него на руке после пореза — он тогда разбил какой-то пузырек. Порез затянулся быстро: на Тюльпе все заживает мгновенно, и все-таки — теперь он вспомнил об этом — куда менее серьезная царапина на плече, которое он ободрал об гвоздь, сунувшись в упаковочный ящик, гноилась в течение нескольких месяцев. Итак, вопрос остался неразрешенным, и Тюльп вернулся к тому, с чего начал час назад: одни раны заживают, другие нет. Человек, начисто забывший о потере первенца, может бог знает сколько лет таить боль под маской внешнего спокойствия только потому, что кучка именитых людей на одном из приемов у госпожи ван Хорн окинула его отнюдь не любезным взглядом.
Был теплый вечер — первый погожий вечер в этом году, напоенный ароматом цветущих груш, яблонь и вишен. В такой вечер хорошо делать наброски, любить, беседовать со старыми верными друзьями, и Рембрандт менее всего был склонен провести его среди чужих людей в саду Дома призрения для престарелых мужчин, где устраивается торжество с единственной целью собрать кучку флоринов, хотя гораздо проще раздобыть эти флорины, поручив нескольким молодым женщинам обойти дома приглашенных и кротко воззвать к их благотворительности.
Тем не менее Рембрандт и Саския прогуливались сейчас по аккуратным дорожкам между ровными квадратами лужаек, заглядывая в окна безукоризненно чистых однообразных домиков, притворно улыбаясь знакомым, восторгаясь скучными деревцами и бесцветными двориками. Они явились сюда, потому что на этом упорно настаивал доктор Тюльп. Правда, ему предстояло произнести на этом ужине речь, но разве человеку в его возрасте и положении так уж нужно, чтобы друзья выслушали то, что он имеет сказать сотне бюргеров, которые и без его речи дадут деньги на заведение, поддерживаемое ими в течение многих лет? Все это выглядело немножко глупо и огорчительно, тем более что банкет пришелся на вечер пятницы — один из двух вечеров, когда они с Саскией угощали пивом, салатом и селедкой своих друзей, которых пришлось теперь предупредить, чтобы они не приходили.
— Ох, до чего тут скучно! — шепнула Саския, приветливо помахав рукой над головами густеющей толпы старому бургомистру ван Пелликорну. — Быть может, нам удастся уйти, как только кончатся речи? Если мы поспеем домой до одиннадцати и выставим свечу в окне гостиной, кто-нибудь из офицеров заметит и обязательно зайдет.
— Нет, уходить после речей нельзя: мы должны остаться и поздравить Тюльпа, иначе он даже не заметит, что мы были на банкете — тут такая толчея.
Они рассматривали садовые растения, когда чей-то низкий и неуверенный голос окликнул Рембрандта по имени. Он обернулся и сообразил, что перед ним Маргарета ван Меер. Ее пополневшая фигура в сизо-сером шерстяном платье выглядела теперь более женственной, пышные волосы были уложены в строгий, но величественный узел. Когда она поздоровалась с Рембрандтом, ее голубые глаза навыкат радостно засветились, но Маргарета тут же отняла руку и взяла за локоть высокого белокурого молодого человека, который остановился рядом с ней.
— Мой муж, пастор Элиас Симонс, — представила она его. — Познакомься, Элиас: это знаменитый художник ван Рейн и его жена Саския, урожденная ван Эйленбюрх.
Рукопожатия, поклоны и улыбки несколько смягчили первую неловкость. Пастор Симонс объяснил, что они с Маргаретой — он произносил ее имя с застенчивой гордостью собственника — присутствуют на банкете отнюдь не потому, что он собирается сделать пожертвование: боже мой, да разве помощник священника в состоянии заниматься благотворительностью, особенно когда у него жена и двое детей? Нет, ему просто довелось помогать пастору Портиусу в его обязанностях по Дому призрения.
— Так у вас двое детей! — воскликнула Саския, и ясные глаза ее затуманились.
— Да, — подтвердила Маргарета. — Мальчику недавно исполнилось два года, а девочке идет еще только третий месяц.
— Дети — наше счастье, — дружелюбно продолжал пастор. — Оба они, благодарение богу, красивые и здоровые. А вы, господин ван Рейн, тоже обзавелись детьми?
— Нет еще, — жизнерадостно и твердо ответила Саския, и по тону ее Рембрандт понял, что ему нет нужды незаметно сжимать ей руку — она и сама сообразила, что ей не следует рассказывать посторонним об их ребенке и его смерти. И все-таки во время последовавшего затем банального разговора художник чувствовал себя смущенным, хотя смущаться, право, было не от чего.
— Скажите, пожалуйста, как поживает ваша сестра Лисбет? — спросила наконец Маргарета.
— Лисбет? Прекрасно.
— Я часто вспоминаю ее. Передайте ей привет от меня.
— Обязательно передам, как только мы в следующий раз будем в Лейдене.
— Так, значит, она в Лейдене?
— Конечно. Разве вы не знали? Вот уже три года, как она не живет с нами.
— В самом деле? Мне было немножко обидно, что она так и не зашла ко мне. Но раз она в Лейдене, то удивляться нечему… Пойдем, Элиас, мы слишком долго задержали этих добрых людей. Я была очень рада видеть вас… и вашу жену, господин ван Рейн.