Далее он, правда, не все помнил, но главное помнил:
Так и он: всегда окруженный людьми и всегда одинокий, потому что люди были нужны не для общения. Одни были нужны, чтобы его слушать, другие, чтобы информировать, третьи, чтобы развлекать. Некоторые, впрочем, выполняли и те, и другие, и третьи обязанности. Теперь не было ничего и никого. И оказалось, что общение с Вячиком или Георгием или даже Никиткой все-таки было общением.
Нет, главное даже не в этом. Отдыхающий бог, может, и сохраняет власть, но нет у него величия, а потому нет и дистанции. Не только той, с которой прочие на него смотрят, но и той, с которой он смотрит на других. Можно себе представить Ассаргадона, моющего парашу? Или генерала, который видит это и остается преданным? остается коленопреклоненным? Когда одиночество не опирается на величие, оно изнуряет. И бываешь готов поговорить даже со следователем...
Он как бы очнулся и увидел, что в нескольких шагах от двери смущенно переминается с ноги на ногу странный человечек в мешковатой тужурке из темно-серой блестящей материи, годящейся на женские платья,— явно не следователь,— а дверь снова заперта. При всем смущении человека было видно, что находиться здесь ему до чрезвычайности интересно и что, хоть он и не решался прервать раздумья вождя, он все это время вождя с любопытством рассматривал.
— Слушаю вас, товарищ,— сказал он человечку, будто и правда сидел в служебном кабинете, а человечек был явившимся на прием посетителем. И подумал, что это прозвучало очень фальшиво, потому что посетителей такого рода он никогда не принимал, а к тем, которых принимал, обращался совсем по-другому.
Но человечек, по-видимому, фальши не почувствовал и, сказав «Здравствуйте», приблизился к столу для заседаний, у дальнего конца которого он сидел. Человечек явно избегал прямого к нему обращения. И это было нормально. Как всякий советский человек, он должен был знать, что вождь не любит, когда его называют по имени и отчеству, а формулу «товарищ Сталин», возможно, посчитал не совсем уместной: из-за «тамбовского волка» и прочего.
Лишь когда человечек приблизился, он разглядел его лицо (в последние дни, возможно, из-за отсутствия свежего воздуха, его зрение сильно ухудшилось). Это было лицо мальчика — смешливое, наивное, с челочкой на лбу и оттопыренными ушами,— но мальчика старого, седого и морщинистого. Самым странным на этом лице были глаза — голубые, большие, совершенно, как у всех близоруких, беспомощные и полные неистребимой готовности верить.. Он хорошо знал эту породу людей: они были абсолютно надежны, пока не начинали сомневаться, а потом становились настолько опасными, что их приходилось поскорее расстреливать.
— Знаете,— доверительно сказал человечек,— когда вы так сидели и смотрели, ну прямо-таки сквозь меня, я решил, что вы молитесь и, разумеется, не хотел вам мешать,— и поспешно добавил: — Вообще-то я, конечно, знаю, что вы — неверующий, в некотором роде даже злейший враг религии. Но чего не бывает в нашем с вами положении: Савл ведь тоже превратился в апостола Павла, и где, не в тюрьме, а просто на проезжей дороге. Нет, вы не думайте, я, в сущности, тоже атеист: ну кто же в наше-то время способен поверить, будто там где-то есть Саваоф с бородой, за шесть дней сотворивший вселенную. Но христианское учение (если принимать во внимание, само собой понятно, первых христиан) привлекает нравственной своей бесспорностью. Одно только сомнительно в моральном, так сказать, плане: зачем богу-отцу понадобилось жертвовать собственным сыном, добровольно на муки его отдавать? И отчего он еще ранее потребовал такой же жертвы от Авраама? Не подразумевается ли этим, будто все мы призваны жертвовать своими детьми, даже их предавать? В остальном же в христианской нравственности все, по-моему, прекрасно. Возьмите хотя бы Достоевского...
Но про Достоевского, этого архиреакционера, он слушать не желал, тем более, что в речах человечка было одно действительно интересное место — о Саваофе, за шесть дней сотворившем вселенную. И он перебил человечка вопросом:
— А вы кто такой?
— О, тысяча извинений,— смешавшись, всплеснул руками человечек,— так я оказывается, вам еще и не представился! Очень растерялся, само собой понятно в вашем присутствии и от растерянности, как всегда со мной бывает, стал болтливым... Зовут меня Семен Осипович, а фамилия — она вам неизвестна, да и неинтересна — Катеринин...
Но Катеринин ошибался: фамилии были ему интересны, и он запоминал их навсегда, как часы и минуты, в которые случились события, изменившие его судьбу.
— …и состою я библиотекарем внутренней тюрьмы,— продолжал между тем Катеринин. — Вот меня к вам и прислали: может, вы какую книгу почитать захотите.