Однако возвращались они тоже молча. Руки он в туалете, правда, вымыл, но без мыла, так что оставалось ощущение их нечистости. Поэтому, когда человек в форме, снова выйдя в коридор и с кем-то там пошептавшись, вернулся с розовой длинной салфеткой и расстелил ее на краешке стола для заседаний, он было решил, что есть ничего не станет. Но когда увидел в руках человека в форме поднос, уставленный блюдами, которые подавались только на правительственных банкетах в Кремле, понял, что сильно проголодался: ведь со времени ареста он и крошки во рту не держал, только пил выдохшийся боржом, для него в кабинете оставленный. И не курил. Потому что трубку и коробку «Герцеговина Флор», вместе с «лонжином», ключами, расческой и даже носовым платком, у него по прибытии на Лубянку отобрали. Теперь человек в форме положил рядом с подносом его трубку и слегка помятую коробку «Герцеговины Флор» и как бы от себя — спички. Поэтому, спеша, наконец, закурить, он к кушаньям почти не притронулся. Он вообще ел мало, а тут ему еще и не хватало кавказской зелени — последнего грузинского элемента, от которого он, человек совершенно русский, пока не отказался.
Покончив с завтраком, он тотчас набил трубку и закурил, будто боялся, что ее могут у него отобрать. Но в действительности ему мешало другое: что человек в форме будет стоять и ждать, пока он покурит, чтобы унести курево вместе с несъеденным завтраком. А курение ради курения никогда ему удовольствия не доставляло. Он должен был что-то делать и между делом, на этом не сосредоточиваясь, курить. Однако человек в форме дожидаться не стал, забрал поднос, розовую салфетку и ушел. Правда, прежде чем окончательно запереть дверь, еще раз вернулся с пепельницей.
Он прохаживался по кабинету и потягивал трубку. Совсем как у себя в Кремле. Это и правда был странный арест, будто осуществленный и тут же, если не отмененный, то приостановленный. Ему снова вспомнился Иоффе с его рассказом о книге никому не известного польского еврея. Нет, видно, не была эта книга так уж глупа. Только он сразу этого не понял. Даже вчера еще не понял. Не о Бухарчике тут надо думать, не о Бухарчике, которого он арестовал, а потом как бы отпустил, а о себе самом. Не о мелкой тактике, а о великой стратегии отдыхающего бога. Может быть, в той книге об этом написано?
К окнам он не приближался (страшился увидеть на площади коленопреклоненную толпу), и верчение на пятачке между тахтой, столом для заседаний и дверью (этот кабинет был все-таки меньше его кремлевского) ему надоело. Он заметил, что лампасы на брюках были отпороты все-таки неаккуратно: они, видно, спешили, и из синей ткани торчало немало красных ниточек, портивших общий вид. Постанывая, он снял брюки, сел на стул у стола для заседаний и принялся выдергивать ниточки и складывать их в пепельницу. Там же тлела его трубка. Время от времени он брал ее в рот и потягивал, выпуская клубы синеватого дыма. Было совершенно тихо, и на него снизошло спокойствие.
КАТЕРИНИН
Он начал терять счет дням. Не потому, что прошло их особенно много, а потому, что были они однообразны, лишены резких разделительных границ. Как только он застегивал последнюю пуговицу на кителе, являлся человек в форме, молча заставлял его умываться и выносить парашу, подавал завтрак и убирал остатки. Днем недолго прибирал в кабинете. Потом был обед, потом ужин. Он не различал, приходил ли к нему всегда один и тот же человек в форме или они были разными. Иногда человек казался ему выше, иногда ниже, иногда тоньше, иногда толще. Но вел себя этот человек всегда одинаково, а в лицо он ему никогда не заглядывал. Генерал-полковник Халилов тоже порой заходил в туалет, когда он мыл там парашу. Но не каждый день. Зато, завидев его, неизменно в испуге шарахался и что-то выговаривал в коридоре мнимому немому, а тот неизменно оправдывался.
Но однажды привычный ход его здешней жизни был нарушен. Это случилось вскоре после обеда (более точное время он не смог бы назвать, поскольку напольные часы уже дней пять как стояли). Хотя такого никак не должно было быть, в двери щелкнул ключ, и ему стало не по себе. Он не боялся быть расстрелянным немедленно (так они никогда не делают, тем более, средь бела дня), он боялся, что его поведут к следователю и начнутся долгие, бессмысленные, изнуряющие допросы. Но и одиночество его уже изнурило. Он никогда особенно не нуждался в человеческом общении. И трудно сходился с людьми, что ему, как политику, изрядно мешало. Однако никто и не подозревал об этой его слабости. Все полагали, что дело лишь в неравенстве положения. Он и сам долгое время так думал.
Когда его Светлана училась еще в пятом или шестом классе, ей задали выучить наизусть стихотворение поэта Брюсова «Ассаргадон». Он слышал, как она повторяла строчки стихотворения, и сам их выучил, потому что посчитал очень правильными. Даже и сейчас помнил: