К середине лета все мальчишки и девчонки нашего двора становились коричневатыми, на плечах — с утра до вечера мы разгуливали в одних майках — шелушилась кожа, носы приобретали малиновую окраску, волосы были жесткими от пыли. К Мане загар не приставал, расчесанные волосы влажно блестели, словно только что вымытые. Она не играла с нами ни в прятки, ни в салочки-выручалочки, ни в «красные и белые», ни в другие игры, которые или создавали, или усовершенствовали наши неистощимые на выдумки умы. Самой любимой игрой были, несомненно, «красные и белые». Площадка посреди двора, пересеченная в разных направлениях узенькими тропинками, с островками чахлой, жесткой травы, делилась на две равные половины широкой чертой; на стены одноэтажных домов, находившихся справа и слева от этой черты, вешались какие-нибудь тряпки, иногда носовые платки или уже выцветшие пионерские галстуки. Разбившись на две команды, мы старались сорвать вражеский «флаг», принести его, или самостоятельно, или передавая друг другу, на свою половину. Если «противник» салил смельчака, тот вынужден был стоять на чужой территории до тех пор, пока его не выручал товарищ по команде.
Маня часто смотрела, как мы играем, но сама никогда не проявляла желания побегать с нами. Когда в командах был недобор, мы звали ее, но она, улыбнувшись в ответ, качала головой. Мне почему-то казалось, что она тоже хочет побегать, да мать не позволяет.
Небольшого роста, довольно полная, с поблекшим, но еще привлекательным лицом, с ниспадавшими на плечи локонами, Надежда Васильевна Петрова, Манина мать, с весны до осени почти все дни напролет просиживала около окна с небрежно перекинутой через одну створку тюлевой шторой — или рукодельничала, или переводила глаза с одного предмета на другой. Когда ее взгляд застывал на мне, я начинал беспричинно суетиться: машинально вправлял в штаны майку стирал, послюнявив палец, грязь с руки, одним словом, нервничал.
Надежда Васильевна была домохозяйкой. Это, наверное, устраивало Маминого отца — Парамона Парамоновича. Был он на полголовы ниже жены и поуже в плечах, на макушке, в реденьких волосах, розовела плешь. Ходил Парамон Парамонович всегда в одном и том же мешковатом, словно бы с чужого плеча, костюме; с наступлением осени надевал пальто на стеганой подкладке с бархатным, побитым молью воротником, стершимся ворсом на рукавах. Работал он часовщиком, зашибал, как утверждали старухи — их было предостаточно на нашем дворе, — громадные деньги. Так, по-видимому, и было: Надежда Васильевна и Маня щеголяли в нарядных платьях, мебель у Петровых — это удавалось разглядеть, пробегая мимо окон их комнаты, они жили на первом этаже нашего дома, — была роскошной. Посреди комнаты стоял стол, накрытый тяжелой скатертью с бахромой, вокруг него теснились стулья с мягкими сиденьями, у самой дальней стены темнела низкая полированная кровать, украшенная резьбой, слева возвышался сервант с хрустальными вазочками и разными дорогими безделушками на вышитой дорожке, справа сверкало черным лаком пианино с тяжелыми бронзовыми канделябрами. Иногда Надежда Васильевна бренчала «собачий вальс» — ничего другого она воспроизвести не могла.
Возвратившись с работы, Парамон Парамонович ужинал и допоздна склонялся с лупой в глазу над маленьким квадратным столиком, на середину которого падал свет от многоваттной лампочки под продолговатым металлическим колпаком. Это подтверждало: старухи не врут, Парамон Парамонович действительно зашибает большие деньги.
На траве еще не просохла роса, но уже припекало. Испуганный моим внезапным появлением, воробьиный выводок, трепеща неокрепшими крылышками, метнулся в разные стороны, стремясь поскорее достичь какого-нибудь укрытия. Я хотел поймать самого слабенького птенца — он летел низко-низко, почти касаясь травы, — и конечно же схватил бы его, если бы не увидел Маню. Она сидела на бревнах около нашего дома и — так показалось мне — с любопытством смотрела на меня.
Эти бревна были привезены несколько лет назад, предназначались для ремонта нашего дома, который по неизвестным нам причинам так и не начинался. Бревна продолжали лежать, стали сухими, посерели, покрылись трещинами. Теперь они были излюбленным местом старух. Когда спадала жара, старухи рассаживались на них и неторопливо, а иногда стрекоча, как сороки, начинали перемывать косточки ближним или обсуждать происшествия, которые не очень часто, но все же случались на нашем дворе.
Увидев Маню, я растерялся: язык словно бы присох к горлу и выпучились глаза. Я не спросил себя ни в тот раз, ни позже, почему не обращал на нее внимания. На этот вопрос ответил сам себе лишь недавно — когда стал размышлять о прожитом. Не могу утверждать определенно — в последние годы я все чаще и чаще обхожусь без той категоричности в суждениях, которой грешил в молодости, — но думаю, что Маня, вероятно, мне нравилась всегда, даже тогда, когда мы были дошкольниками. А вот «прозрел» я только в то утро. Напустив на лицо равнодушие, вразвалочку подошел, спросил первое, что пришло в голову:
— Чего тут сидишь?