– Генрих, – по-королевски представился я, не желая упустить шанс также произвести впечатление. Улыбнулся, встал, сдержанно кивнул, намекая на то, что меня распирает глубоко запрятанное в ранимое сердце огромное достоинство. Кроме всего прочего, я как бы извинялся за глупый тон Еврипита. Выдал сцену на автомате.
– Генрих – драматург и прозаик, вроде бы, он одиноко живёт в гармонии с собой, что, к сожалению, отражается в его пьесах. Кто сегодня живёт в гармонии с собой? Это несовременно.
Девушка (одного со мной роста) внимательно выслушала колючую галиматью Педрито, задержала на мне взгляд, прямой и открытый. Маска или нет?
Если маска, то она очень шла её не сухой (прелесть, прелесть!) фигуре и манере держаться; если нет, то отсутствие маски сильно выделяло бы её из круга моих знакомых.
Но эмоций по поводу появления сказочной девушки-загадки я не испытал.
И это уже было похоже на болезнь.
Я распрощался, сменив тон с праздничного на бесцветный: тому, кто видел меня в первый раз, могло показаться, что я играю масками.
2
Мне легко было представить девушку Настю героиней моей новой пьесы (а вот лягушкой – куда сложнее). Героем был бы человек мужского пола, чем-то похожий на меня: с виду в расцвете сил и дарований, даже с блеском в глазах, намекающим на искру в душе, а внутри – полная потеря мотиваций. Внешне тропики, внутри – айсберг. Ему сложно было бы объяснить своё мироощущение, не вдаваясь в пространные и несколько интимные отступления, а она замечательно понимала бы его без слов (что он непременно уловил бы, и молчание его стало бы не мучительным, а комфортным, содержательным). Он молчал бы, и именно молчанием своим очаровывал бы её. И это было бы так современно. Роскошные сцены и тонкие диалоги напрашивались сами собой.
Однако на этот раз я не только не взялся на перо; мне даже в голову не пришло попытаться перенести мои фантазии на бумагу.
Что, между прочим, глубоко меня взволновало.
Нет, слово не точное.
Меня должно было взволновать отсутствие взволнованности; вместо этого я хладнокровно отметил несовпадение реакций, прогнозируемой и реальной, – того, что должен испытывать нормальный эмоциональный человек, творческий к тому же, и того, что испытывал я, а именно: отсутствие всякой эмоциональной реакции и при этом никакого расстройства по поводу наступившего тупого равнодушия. (Интересно, «тупое равнодушие» – это комплекс эмоций или всё же отсутствие оных?)
При желании, конечно, можно было определить это умонастроение как творческий кризис; мешало только раздражение, неизвестно откуда берущееся, когда я медленно произносил про себя вот это бессмысленное словосочетание, отдающее чем-то старческим.
Кризис может быть разной природы. Если тебе не хочется жить, при чём здесь «творческий кризис», этот жалкий эвфемизм из арсенала красных слов Еврипита?
У меня иссякли сюжеты?
У меня их полно. Больше, чем у побиравшегося Шекспира. Стали рассыпаться диалоги?
Нет, герои по-прежнему изъясняются точнее и оригинальнее, чем я от них ожидал: говорят, говорят (пока что во мне – но уже от своего имени), чтобы скрыть от себя правду и обнажить её для читателя. Любо дорого. Я сам с удовольствием слушаю их.
Тогда в чём дело?
Проще всего, не задумываясь, произнести – «не знаю». И пожать-повести плечиком (о, этот ненавистный свободный жест сервильного, угодливого Еврипита!). Не исключено, к сожалению, что я очень даже знаю, в чём дело.
У меня иссяк адреналин, вот и пропали эмоции. Большой соблазн списать кризис на возраст. Пятьдесят лет, что вы хотите. Уровень тестостерона снижается, появляется адреналиновый голод. Так говорит Лида, моя подруга, очень квалифицированный врач, которая объясняет все проблемы самочувствия человека изменением гормонального баланса. Это удобно и понятно. Современно, опять же. Может, завтра взлетит мой тестостерон (хотя бы на время), и пьесы польются рекой?
Сам к себе я более безжалостен, что непосредственно сказывается на бедных моих героях. Мне кажется, я потерял мотивацию. Не амбиции – их никогда не было у меня слишком много, и тут мне нечего особенно терять, – именно мотивации, которые всегда накатывали на меня океанской волной с перехлёстом, а я умудрялся зависать на гребне волны (солёная пена слепит глаза), играя со стихией в свою игру. Какая мотивация так будоражила мне кровь?
Познавать человека: мне казалось, в этом судьбоносном векторе заключён вселенский позитив и бесконечный ресурс. Я, признаться, был спокоен за свою мотивацию, и проблемы с мотивацией у других объяснял одним: они не на то поставили, они впали в амбицию. Не угадали. Не поняли. Не познали.
Зазор между мотивацией и амбицией превращался в некую экзистенциальную величину, которая выражала масштаб моей личности. Мотивация – это характеристика моих отношений с истиной; амбиции – это область моих запутанных отношений с социумом, это общественная мотивация. Меня ценили за амбиции, величина которых прямо пропорционально снижала уровень мотиваций, за которые я сам ценил себя.
Непонятно? Ну, не знаю…