Я подошел под благословение. Пушкин — тоже, прося его сесть. Монах начал извинением в том, что, может быть, помешал нам, потом сказал, что, узнавши мою фамилию, ожидал найти знакомого ему П. С. Пущина, уроженца великолуцкого, которого очень давно не видал. Ясно было, что настоятелю донесли о моем приезде и что монах хитрит.
Хотя посещение его было вовсе некстати, но я все-таки хотел faire bonne mine à mauvais jeu[355] и старался уверить его в противном: объяснил ему, что я — Пущин такой-то, лицейский товарищ хозяина, а что генерал Пущин, его знакомый, командует бригадой в Кишиневе, где я в 1820 году с ним встречался. Разговор завязался о том о сем. Между тем подали чай. Пушкин спросил рому, до которого, видно, монах был охотник. Он выпил два стакана чаю, не забывая о роме, и после этого начал прощаться, извиняясь снова, что прервал нашу товарищескую беседу.
Я рад был, что мы избавились этого гостя, но мне неловко было за Пушкина: он, как школьник, присмирел при появлении настоятеля. Я ему высказал мою досаду, что накликал это посещение. „Перестань, любезный друг! Ведь он и без того бывает у меня, я поручен его наблюдению. Что говорить об этом вздоре!“ Тут Пушкин, как ни в чем не бывало, продолжал читать комедию…»[356]
На это рассуждение Пущина есть что возразить. Б. А. Голлер считает, что выраженное в нем ощущение слежки — следствие тайной деятельности самого мемуариста, «комплекс заговорщика»[357]. За Пушкиным в Михайловском не было установлено регулярного наблюдения, во всяком случае до восстания на Сенатской площади и, собственно, до июля 1826 года, когда на Псковщину был отправлен тайный агент А. К. Бошняк. Настоятель монастыря захаживал к Пушкину по-соседски, а в этот раз застал у него, видимо, случайно столичного гостя и смутился. Смутился и Пушкин — общество, в котором он поневоле вращался в Михайловском, было далеко от блестящего круга, в котором привык его видеть лицейский товарищ. Скорее всего, этими причинами и объясняется то замешательство, которое наблюдал и неверно истолковал Пущин.
Во всяком случае, об отце Ионе осталась память как о человеке порядочном и вовсе не зловредном. Стоит перечитать сведения о Пушкине, которые он дал на запрос Бошняка в 1826 году. В своем отчете Бошняк пишет: «1-ое. Пушкин иногда приходит в гости к игумену Ионе, пьет с ним наливку и занимается разговорами.
2-ое. Кроме Святогорского монастыря и госпожи Осиповой, своей родственницы, он нигде не бывает, но иногда ездит и в Псков.
3-ие. Обыкновенно ходит он в сюртуке, но на ярмонках монастырских иногда показывался в русской рубашке и в соломенной шляпе.
4-ое. Никаких песен он не поет и никакой песни им в народ не выпущено.
5-ое. На вопрос мой — „не возмущает ли Пушкин крестьян“, игумен Иона отвечал: „он ни во что не мешается и живет, как красная девка“»[358]. Как видим, никакого доноса от игумена не последовало, возможно, еще и потому, что отец Иона был искренне убежден: «Донос и клевета есть доказательство дурной нравственности»[359].
Так получилось, что Святогорский монастырь со своей историей и своими легендами к 20-м годам XIX века прочно вошел в историю рода Пушкиных. На Святой Горе, в восточной части монастыря, сам собой образовался их семейный некрополь: здесь были похоронены Иосиф Абрамович Ганнибал и его официальная жена Мария Алексеевна, дед и бабка А. С. Пушкина по материнской линии. При жизни они не были идеальной супружеской парой, рано разъехались, долго судились друг с другом, Иосиф Абрамович не отличался ни смирным нравом (впрочем, как и все Ганнибалы), ни верностью брачным узам. Однако после смерти они объединились на крохотном пространстве за алтарем Успенского собора. В этом же соборе Надежда Осиповна и Сергей Львович летом 1819 года похоронили одного из своих умерших во младенчестве сыновей — Платона. Сюда же А. С. Пушкин весной 1836 года привез тело своей матери, скончавшейся 29 марта, в самый день Светлого воскресения, во время заутрени.