Он прибыл в Михайловское в середине июля и покинул его в середине октября, как раз до того рокового времени, когда дороги становятся непроезжими и путешественники подвергаются на них всем прихотям непогоды и опасностям бездорожья. О причинах своего возвращения в Михайловское он писал П. А. Осиповой в июне 1827 года: «Пошлость и глупость обеих наших столиц равны, хотя и различны, и так как я притязаю на беспристрастие, то скажу, что, если бы мне дали выбирать между обеими, я выбрал бы Тригорское…»[283] И уже через месяц он, по собственному его выражению, «убежал в Михайловское, почуя рифмы». А. М. Гордин считал, что это настроение Пушкина отразилось в финальной строфе его программного стихотворения «Поэт», написанного в Михайловском в августе 1827 года:
Дельвигу поэт сообщал: «Я в деревне и надеюсь много писать. <…> вдохновенья еще нет, покамест принялся я за прозу»[284]. За три месяца, проведенных в Михайловском в 1827 году, Пушкин успел написать больше десятка произведений, но начал он с романа «Арап Петра Великого», своего первого серьезного опыта в области прозы[285].
Обстановку рабочего кабинета Пушкина и описание его занятий и разговоров сохранил для потомства в своем чрезвычайно подробном дневнике А. Н. Вульф, который в это время был безо всякого дела и обретался в Тригорском в намерении уехать в Петербург, чтобы устроиться на службу.
Надо отметить, что Вульф начал вести дневник в августе 1827 года — то есть именно в то время, когда в Михайловском снова поселился Пушкин. Возможно, общение с поэтом подстегнуло его взяться за перо. 15 сентября он посетил Пушкина в его уединении и оставил об этом подробную запись: «Вчера обедал я у Пушкина в селе его матери, недавно бывшем еще месте его ссылки, куда он недавно приехал из Петербурга с намерением отдохнуть от рассеянной жизни столиц и чтобы писать на свободе (другие уверяют, что он приехал от того, что проигрался)»[286]. Этот слух, вероятно, имел под собой некоторые основания. А А. Ивановский, литератор и сотрудник канцелярии III Отделения, называет в письме А. И. Подолинскому даже точные цифры: «Пушкин <…> укатил в деревню с досады (а может, с горя), проиграл все, что налицо было: 7 тысяч»[287]. А. В. Никитенко в сентябре 1827 года с запозданием записывает в своем дневнике те же сведения, но цифра увеличивается на порядок «Поэт Пушкин уехал отсюда в деревню», и далее, со свойственной ему нравоучительностью: «Он проиграл в карты. Говорят, что он в течение двух месяцев ухлопал 17 000 руб. Поведение его не соответствует человеку, говорящему языком богов и стремящемуся воплощать в живые образы высшую идеальную красоту. Прискорбно такое нравственное противоречие в соединении с высоким даром, полученным от природы»[288]. Можно только удивляться быстроте распространения слухов в те времена, когда на доставку писем уходили порой недели.
Вернемся к свидетельству А. Н. Вульфа: «По шаткому крыльцу взошел я в ветхую хижину первенствующего поэта русского. В молдаванской красной шапочке и халате увидел я его за рабочим его столом, на коем были разбросаны все принадлежности уборного столика поклонника моды; дружно также на нем лежали Montesquieu с Bibliothèque de campagne[289] и „Журналом Петра I“[290], виден был также Alfieri, ежемесячники Карамзина[291] и изъяснение снов, скрывшееся в полдюжине альманахов»[292]. Там в одной из тетрадей Пушкина Вульф увидел начало романа об арапе Петра Великого, о нем был разговор. Поэт пересказал для своего приятеля некоторые эпизоды биографии легендарного предка, которые намеревался положить в основу романного сюжета. В частности, о рождении у арапа белого ребенка от неверной жены.
«Мы пошли обедать, запивая рейнвейном швейцарский сыр; рассказывал мне Пушкин, как государь цензирует его книги; он хотел мне показать „Годунова“ с собственноручными его величества поправками. Высокому цензору не понравились шутки старого монаха с харчевницею»[293]. В этом обеденном разговоре, как кажется, интересно внимание Пушкина к поправкам, внесенным в текст его трагедии императором. Он пока относится к этому с легкой иронией, без всякого раздражения. Наоборот, в рассказе Вульфа ощущается чуть ли не желание Пушкина похвастаться собственноручными исправлениями Николая Павловича. Это, конечно, хвастовство не высотой, а скорее оригинальностью своего положения. Действительно, не бывало еще такого, чтобы личным цензором русского поэта вызывался быть царь. Да и отношение Пушкина к Николаю в это время было вполне лояльным. Существует несколько свидетельств о том, что поэт поднимал тосты за императора и говорил о нем как о своем спасителе, даровавшем ему не только жизнь (sic!), но и свободу.