В мае 1831 года дворовая девка Ольга Михайловна Калашникова получила от него вольную, что позволило ей выйти замуж за мелкопоместного дворянина Ключарева. По просьбе Ольги в дом Пушкиных взяли в услужение ее брата Василия; опять же по ее просьбе Пушкин помогает ей деньгами, дает согласие стать крестным ее сына, выплачивает пособие уже отставленному от управления Болдиным отцу Ольги, который достоин был совсем иного обращения. Одним словом, несет на себе этот крест даже тогда, когда ему, казалось бы, было совсем не до Калашниковых. Последняя просьба Михаила Калашникова об увеличении пособия поступила к Пушкину за месяц до его гибели. Жалуясь на свое нищенское состояние, Калашников многозначительно напоминает: «…еще на руках моих нещасная дочь»[192]. Еще десятилетие спустя откликался на разные голоса роман, так скрасивший 25-летнему Пушкину его пребывание в Михайловском, давший ему новую энергию для творчества и отчасти заставивший примириться с участью изгнанника. Заметим попутно, что Михаил Иванович Калашников прожил до восьмидесяти четырех лет и в глубокой старости давал интервью одному из первых биографов Пушкина — П. В. Анненкову, рассказывая ему были и небылицы о Ганнибалах. Как и когда закончилась жизнь Ольги Калашниковой — неизвестно.
Был ли это единственный «роман» Пушкина с крестьянской девушкой за все время пребывания в Михайловском, или таких крепостных красавиц было несколько, сказать чрезвычайно трудно. В. В. Вересаев считал, что вполне могло быть множество. Во всяком случае, он был убежден, что «фигурка», на которую обратил внимание И. И. Пущин в январе 1825 года, выделялась среди других девушек не особой миловидностью и утонченностью, а совсем наоборот — объемом. Вересаев пишет: «Почему привлекла внимание именно фигурка, а не лицо? Какие „заключения“ делает Пущин, глядя на девушку, почему боится „оскорбить“ Пушкина своею догадкою? Что такое было понято без всяких слов? Ясно, что девушка была беременна. Замужние женщины обычно уже не работали с дворовыми девушками — и вполне естественна была его догадка. И он взглядом спросил Пушкина: „что, брат, твое дело?“ И Пушкин в ответ улыбнулся значительно: „Мое“»[193]. Таким образом, письмо Пушкина Вяземскому с просьбой позаботиться о ребенке беременной Ольги Калашниковой — это уже совсем другой эпизод, случившийся по прошествии года[194].
Догадки Вересаева наголову разбивает другой пушкинист, П. Е. Щеголев. Приведем развернутую цитату из его книги, поскольку она кажется нам остроумной и точной: «На каком же месяце Пущин застиг беременную девушку? Вересаев правильно приводит даты приезда Пушкина в Михайловское 9 августа 1824 года и посещения Пущина 11 января 1825 года, и устанавливает пятимесячный срок беременности для девушки, исходя, очевидно, из непреклонного убеждения, что первым делом Пушкина по прибытии в Михайловские сени было растление крепостной девицы. Как это, однако, соответствует психическому состоянию, в котором пребывал Пушкин в первые дни жизни в Михайловском!
Но пусть точка в точку пять месяцев, если этого желает пушкинист Вересаев! Но врач Вересаев сочтет ли возможным утверждать, что не акушер, не медик, а просто молодой человек, вроде Пущина, может сразу по первому взгляду опознать беременность пяти месяцев, да еще женщины, рожающей в первый раз, да еще в таких условиях, в каких находился Пущин? Нет, пятимесячная беременность не может быть опознана не специалистом — этот решительный ответ я получил от целого ряда практиков-гинекологов. А если отойти от максимализма Вересаева и считать, что Пушкин и не сразу, и не в первые дни по приезде занялся любовными делами с крестьянской девой, то тогда Вересаеву пришлось бы исчислять беременность не пяти, а всего лишь на пятом месяце, а в это время только по внешним признакам, без осмотра, не разберется и акушер. А раз это так, раз врач побивает пушкиниста, то аннулируется и открытие Вересаева, исключается всякая возможность иного толкования рассказа Пущина, кроме простого и ясного. А затем надо сказать на чистоту. Помещичий уклад нам известен: ежели бы беременность крепостной девки бросалась сразу в глаза, как она бросилась Пущину — Вересаеву, то эта „тяжелая“ девушка уже не сидела бы среди дворовых швей и не кидалась бы в глаза своим „срамом“. Этот срам уже был бы покрыт так, как он был покрыт в 1826 году. Толкование Вересаева просто вздорно…»[195].