58. Астры и палисадники, дворы и закоулки старой Москвы – это удивительно емкая форма, невероятно удобный сосуд для вина, но только сосуд, только форма. Она, эта форма, страшно много значит, иногда почти всё, а для кого-то больше чем всё, но дело не в форме, не в рушниках и кокошниках, слава Богу, не в форме, а в том, что «сия есть победа, победившая мир, вера наша» (1 Ин 5: 4).
59. Встретил однажды авва Арсений в пустыне идущего из Иерусалима путника, который со слезами рассказал ему, что в городе разрушены все до единого храмы. «Вино, – ответил на это авва Арсений, – если сосуд разобьется, ты сохранишь в любом черепке, можно сохранить его даже в ладонях, трудно, конечно, но можно. А сосуд, каким прекрасным он ни будет, если в нем нет вина, жажды не утолит. Ты вот устал с дороги, во рту у тебя много дней уже не было ни капли, и если я покажу тебе такой сосуд, прекрасный, но пустой, ты, пожалуй, еще прибьешь меня за это».
60.
61.
Москва одноэтажная, с переулками и заросшими травой дворами… Есть две Москвы, и об этом теперь, наверное, знает каждый.
Одна – по ней водили меня ребенком. Другая – 1986 года.
62.
В июле 1969 года я впервые пришел на Калитниковское кладбище, что у самого Птичьего рынка, рядом с церковью Всех Скорбящих. Здесь похоронен мой дед, но могилы его, разумеется, нет и не было [219]. Была тут лишь кладбищенская ограда, и только теперь появилась на ней краткая надпись, всего лишь два слова, выведенные масляной краской: МОИ ЗДЕСЬ. Придет время, и люди поставят тут памятник; чту напишут на нем, не знаю, но хотелось бы видеть на нем именно эту надпись: МОИ ЗДЕСЬ.
[Воспоминание]
Б абушка заваривает чай, я строю замок из кубиков, отец работает: пляшущие цифры на лежащем перед ним листе бумаги выстраиваются в какие-то формулы, смысла которых мне всё равно не понять. Мама – в Университете. Варя – ей сейчас еще только два или три года, – по-моему, спит.
Звонок. Это к нам, потому что один раз звонят только к нам; у Натальи Николаевны два звонка, у Виноградовых – три, а у Котовых – четыре. Это к нам, и поэтому я опрометью по всем трем коридорам бегу к входной двери и там обнаруживаю Елену Степановну Фотиеву, бабушкину подругу со времен Первой Мировой войны – они были сестрами милосердия в госпитале, который помещался на Коровьем броде (теперь эта улица называется 2-й Бауманской). Елена Степановна удивительно подвижна, экспансивна и рассеянна. Она пришла из церкви Ильи Обыденного и принесла для бабушки просфору.
Чай готов.
– Котишка! – кричит мне отец из кабинета. – Чаем меня поить собираются?
А чай, действительно, замечательный – смесь индийского с китайским, а, может быть, и что-то другое. Помню только, что бабушка всегда покупала три или четыре сорта и как-то особенно их смешивала.
– Отец Александр[220] рассказывал, что священники начали возвращаться из лагерей после реабилитации, – говорит Елена Степановна.
Реабилитация… Это какое-то новое слово. Я его услышал недавно и смысла пока не понял; знаю только, что все: бабушка, мама и папа, да и все, кто приходит к нам в дом, очень часто говорят о реабилитации. Джон Миллер[221], приятель моего деда, после реабилитации вернулся домой. Он страшно худ и всё время кашляет, но всё равно веселится как ребенок. Отец маминой подруги Татьяны Федоровны тоже был реабилитирован, но после реабилитации оказалось, что его уже десять лет нет в живых. «Умер в тюрьме», – сказал кто-то из старших.
– Почему отец тети Тани оказался в тюрьме? – спросил я у мамы.
И что же?
– Вырастешь, Саша, узнаешь[222], – ответила мама.
Слова эти из Некрасова, их я, конечно, знаю, и речь там идет о возвратившемся домой декабристе. А те, кто приходит после реабилитации, думаю я, и в самом деле похожи на декабристов. Александр Иванович Путилов, друг моего деда, авиаконструктор и теперь снова помощник Туполева, тоже реабилитирован. Александр Иванович удивительно остроумен, его я могу слушать часами, хотя о чем именно он говорит, понимаю плохо. В 1930-е годы (это сказал мне тогда отец) его самолетом «Сталь» восхитились все, и не только у нас, но и за границей. Реабилитирован и дядя Мидхат[223], лучший товарищ отца. На груди его я не раз видел солдатский орден «Славы», и он тоже напоминает мне декабриста. В детстве он пережил нищету, был в детском доме, затем сумел стать ученым, попал на фронт рядовым. Кто его репрессировал и за что? И почему вчера на дворе я так хорошо расслышал сказанную одной из соседок фразу: «Репрессированные! Враги народа это! Всех их в каталажку надо обратно. Сталин умер, и мразь повылезала отовсюду».